name - name - name - name -
- - - - - - - - - - - - - -

If we are going to survive we're going to have to make it better. No more lies, no more surveillance, no more reckonings. If we work together, I believe it is possible. I believe we can succeed. We have to. This is it. This is all that's left. This is the last of humanity.



RStreitenfeld Designs

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » RStreitenfeld Designs » посты // диана петя » niedopowieści


niedopowieści

Сообщений 1 страница 17 из 17

1

http://upforme.ru/uploads/001a/ef/f1/223/521594.png
17/02/21

0

2

Солнце закатывается за соседнюю крышу, размазывает свои остатки по стене и корешкам книг, попадает в проем коридора; свет проливается на пол. В побитой временем древесине, в темнеющих стыках дощечек, скапливается желтое, гаснущее; взгляд Левицкого застревает практически там же, в одной из щелей несложной паркетной клади, и долго мается там, врастает туда, маринуется — до тех пор, пока в край глаза не ударяет белое. Раз, два, три. Неслышные шаги, за которыми обязательно царапающей поступью волокется Сема. У Дианы плавная, уверенная походка; Диана ходит так тихо, что невозможно расслышать; Лева всегда ощущает ее присутствие в комнате. В квартире. В жизни будто бы. Сложно размышлять о таком, когда кровь из носу нужно закончить отчет о вскрытии гражданина Такого-то, года рождения такого-то, даты кончины такой-то. Леве в принципе сложно о таком размышлять.
Лева перебирает не глядя сваленные в кучу листы. Режется. Не замечает практически. Находит искомое, впивается глазами в казенные, канцелярские буквы. Это его документ, но он не то чтобы сильно хорошо его помнит. Переписать нужно, выбросить лишнее, развернуть ответ на вопрос номер восемь. Что там под номером восемь?
Мысль закругляется, извивается ебучей дугой, возвращается к тому, о чем он думать будто бы не может. Что-то ребяческое, что-то примитивное, что-то косноязычное и дурацкое, до жути просто дурацкое — что-то вот такое занимает его беспокойный мозг уже больше двух недель.

Так что там с восьмеркой.

Дурацкая татуировка в виде знака бесконечности на запястье какой-то девочки.
Четырнадцатое число. Дежурство. Неофициальный праздник, который для кого-то все-таки праздник. Истеричные цифры номера следачки, ебанутые цифры Ленусик. Красный красный красный, все цифры красные, он все их типа не видел. Молчаливый хер. Джоконда СМЭ; три заветные буквы паяльником выжжены на кожном холсте, выдавленны, золотом впечатаны, как крест на Библии. Лева молится на эти ебучие буквы всегда, когда работает, особенно на дежурстве.
Но в этом году отвлекается, потому что за лобной долей накаляется что-то как будто бы новое.
Оставшиеся без ответа звонки уже образуют некрасивые гнойные пролежни в списке последних вызовов. Какие-то буквы двоящиеся вклиниваются в пионерский ряд, чернеют нахально исходящим вызовом; доставка цветов. Охуеть. Он никогда такого не делал.

— Пять минут, ладно?

Он никогда не извиняется и не оправдывается за работу.
Он никогда не просит времени на работу.

«Давай снова будем созваниваться 20го или типа того» — отправлено — прочитано — «Ленусик » печатает...
День алиментов, плюс день до и день после: Елена упорно нарушает собственное правило, которое водрузила на стену постбрачного конфликта, боясь, наверное, что Лева будет ее донимать. Он не нарушил эту надуманную хуйню ни разу за четыре года, ему было то впадлу, то похуй. За последние две недели Елена звонит уже пятый раз. Еленина мать из Рязани вещает: у Вареньки все хорошо, Петя.
Петя, значит, вообще нихуя не понимает.

Трубку не берет. Работает честно, сидит себе, печатает. О трупах своих думает. О знаке бесконечности и заколотом солевом, о замерзшем типке с сорокаградусной кровью, о голове, появившейся в морге через пять дней после тела.

В какой-то момент этот дефолтный айфоновский звук начинает раздражать. В тот самый, когда телефон почти съезжает с книги на пол. Приходится сдернуть с колена ноутбук, подняться, отложить — все с тихим, сиплым выдохом на грани между ревом и интеллигентным бессилием. Вдавить пальцами окурок поглубже в пепельницу, сесть обратно. Заметить в руках у Дианы игристое.

— Давай открою.

Пробка вылетает с хлопком, игристое шипит, набирая в стакане высокую пену. «Пять минут» превращаются в двадцать пять; приглушенный звук телевизора и какая-то зумерская херня у Дианы в телефоне превращаются в гудящий монотонный эфир. Если бы Лева мог сейчас концентрироваться, все пошло бы гораздо быстрее. Но он не может. Мысль изъебывается и делает резкий поворот в сторону Дианы. Снова. Левицкий хотел бы управлять этим хотя бы иногда, ради приличия или ради вида, но у него получается как-то херово. С Дианой у него ассоциируется почти все. Дежурные смены, Ленинский, семьдесят первая больница, Комсомольская площадь. Даже мусора, их родные и пресные лица, все до одного, ассоциируются у него с Дианой. Даже собственное лицо, с истончившейся красноватой полоской заживающей трещины на скуле, и сама эта трещина в честной гражданской маске — у него, кажется, теперь ассоциируется с ней.

Как странно. Два слова возникают в голове только сейчас, впервые за последние несколько дней, когда он вроде и понимает, что происходит, а вроде и нет, но вроде бы как и не против всего этого происходящего, но с другой стороны — слишком привык жить в одиночестве, чтобы — что?

Палец зависает над клавиатурой, дрожит несколько секунд, успокаивается резко. Как бы он ни пытался вести себя так, как он привык себя вести, эффекта нет. И новых выводов для отчета у него тоже больше нет.
Сохранить — выйти.

Телефон в трех метрах гадко вибрирует: сообщение от кого-то. Левицкий не пойдет проверять.

Солнечный свет гниет на паркете, гаснет и блекнет светлая полоса на стене. Закат издыхает где-то в невидимой периферии. Темнота наползает от окна к потолку, чтобы оттуда спуститься ниже и схлопнуть стены вокруг двух тел, бесхозных и близких друг к другу. Синий час, густой, непрозрачный; пока не зажжется электричество, демоны и говно будут множить друг друга в голове делением, рассаживаться по извилинам: кто сегодня самый умный и у кого ебанет в голове, непонятно.

Левицкий дежурит с шести утра, но это значит, что его могут вызвать уже после трех.
Это значит, что он оставит Диане запасные ключи, если она останется на ночь.
У него нет другого способа сказать, что он не хочет, чтобы она уходила.

0

3

петя звонит утром: сонный и довольный. мурчит в телефон как кошечка перед банкой сметаны, пока на фоне слышно как цокает собака, бегая по квартире. диану так умиляет все, что она почти не слушает что ей говорят, а просто со всем соглашается. отвечает односложно и глупо улыбается модели, которая пытается спать у нее в кресле. хорошо хоть за маской не видно это довольное выражение лица. ну ничего — та закатывает глаза и лезет в инстаграмчик, смотреть что там новенького у людей.
работаешь? — да. отвлекаю тебя? — ага. а вечером свободна? — если хорошо попросишь. а завтра занята? — неа. а приедешь сегодня? — я подумаю. хотя тут ответ читается у дианы в глазах. но петя же всё равно их не видит. и настроение у дианы отчего-то поднимается. ходит весь день потом довольная и шкодливая, даже почти сочувствует умирающим от тяжелой работы моделькам. точнее — не цокает в ответ на их нытье, которое она слышала уже тысячу раз. дружелюбно закрывает тыльной стороной руки раскрытую варежку одной мадам, запрещает моргать второй. даже дает  отдышаться и вытереть слезки, когда подкручивает девочке ресницы тем самым инструментом для пыток.

в голове она сразу строит теории, что там придумал петруша. она все еще не отошла от четырнадцатого, когда щуплый мальчик из доставки постучался в дверь с цветами. с очень красивыми цветами. и диана как-то сразу растаяла, даже похвасталась подружкам в чатике «серпентарий», как она красиво живет. и совсем забыла свою нелюбовь к срезанным цветам. а все почему — потому что раньше с ней такого не происходило. вроде как грустно. но вроде как место для новых впечатлений.

девчонки, правда, не заценили. как же так, мол, известный гражданин же еще даже не утрамбовался на востряковском.
как так, диан?
а диана надеется, что данечка наворачивает круги вокруг себя со злости в своем новом месте жительства. она даже хотела бы надеяться, что концепция ада — реальна. и что его жалкой душонке уготовано там все, то он делал с ней. только с постоянной проекцией на повторение. сотни раз она уже представляла, как плюет в его могилу. и вот наконец может себе это позволить. да воспитание как-то не позволяет. и матери его, то и дело ей названивающей, тоже бы хотелось простого человеческого плюнуть в лицо, что воспитала такого сыночку-корзиночку.

диана не обращает внимания на попытки девочек в мораль и принципы. не потому что им не доверяет или как-то еще: не хочет грузить. не хочет казаться жалкой. отличной от того социального профиля, что она сама себе создала. говорит просто — даня не стоит таких переживаний. а танечка кричит из комнаты: не принимай всерьез этих курочек. они просто завидуют.
диане такое объяснение тогда подошло чуть более, чем полностью.
хотя гадкий осадочек все равно остался тонкой мерзкой пленкой на подкорке сознания.

к моменту как диана стучалась в дверь квартиры номер 30, в которой была за последнее время подозрительно много. настолько много, что аж чувствовала, как пожилая женщина из двери напротив дышит не на ладан а на глазок, чтобы посмотреть что за подозрительные личности тут шатаются, все ее мысли о ворчащих и мертвых совсем испарились. тем более, что с собой у нее была бутылка вина (как оказалось игристого) немного всяких снэков, еда и хорошее настроение. ну как на поминки пришла.

петя встречает ее немного заебанный и какой-то грустный. а потом оправдывается, оправдывается, оправдывается... в общем — отпрашивается закончить отчет. говорит немного осталось. а диана только снисходительно улыбается. — привет, — говорит, целует немного неловко, и проблем никаких не видит. — да работай сколько влезет. — опрометчивая фраза буквально развязывает пете руки. — я тут принесла, держи, — и петя смущается. опять оправдывается, что завтра дежурить. ну какой-же невероятно славный щеночек. — тогда мне больше достанется. — диана улыбается широко, снимая куртку. и даже несмотря на то, что диана опытным путем выяснила, что бутылка вина (игристого) ей в одну морду — много /где-то тут сейчас хохочет одна танечка, которой не много даже бутылочку текилы в одну морду/ она искренне верит в то, что успеет вовремя остановиться.

стараясь не мешать, не шуметь и даже не наводить суеты с сеней, диана интересуется в какую комнату ей упасть, на что петя, что странно, зовет к себе. она приносит ему чай, себе приносит бокал и тихо начинает залипать в тиктоке на смешные видосы, еще и в наушниках. ну просто золото, а не человек. но петино «чуть-чуть» превращается минут через сорок в «еще пять минуточек», и диана уже включает мультсериал, поняв, что глупостью было приходить — он как раз до дежурства и просидит в своем отчете.

чай давно остыл. полбутылки как не бывало, и диана подливает себе еще. она уже начинает беситься с названивающей ленуси, начинает беситься, что петя ее развел как девочку, и начинает беситься, что такое хорошее настроение потратила на коня боджека. но диана не подает виду. диану как-то опыт научил не выебываться, если что-то не нравится. но только она уже начинает хмурить брови, и думает ретироваться, петя резко поднимается, что аж не по себе становится.
диана отбрасывает от себя эти мысли.

она откладывает телефон подальше, а наушники закидывает в карман толстовки.
— не прошло и года — усмехается. улыбается. снова веселится. и петя весь такой очаровательный, в свете закатного солнца. — что там у тебя такое интересное? — как минимум, ей было интересно, почему этот гуру судебно-медицинской экспертизы и прочих ментовских дел так долго проторчал, втыкая в монитор. как максимум, хотелось конечно узнать на что он променял ее восхитительную компанию. она надеялась, там лютая расчлененка с 116 составными частями как минимум. иначе будет обидно.

— и полетели есть, хотя там все уже остыло. — она хватает его за ручку и ведет в сторону кухни, пока он нехотя подбирает за собой ноги. — не переживай, я попросила чтоб твою курицу положили мне. — и петя начинает двигать ногами немного активнее. она оставляет его мыть руки и быстро проверив, есть ли на картонках слой фольги — закидывает в микроволновку коробки с китайской едой. ставит сначала минуту. потом, передумав, ставит полторы. и тоже летит мыть руки. а петя все копошится, кряхтит как старый дед. а диана ему мешает: то обнимет сзади, пока он тщательно мылит руки и рассказывает свои байки, то шагу не дает ступить, нерасторопно встав оградой между петей и полотенцем.

0

4

У Левы мозг делится надвое, прямо пятьдесят на пятьдесят — лезвие предчувствия входит в голову остро и медленно, но он не может понять: что не так и не находит нужных определений, чтобы описать разделенные части. Его то распирает, то резко сбивает по швам, он то дрожит, то счастлив — какая-то хуета, Петя, тебе так не кажется? — то вдруг, случайно угодив взглядом в приоткрытую форточку, думает четко и ясно: жди хуйни. А потом он смотрит на Диану (очевидно, сейчас он похож на идиота) — и все проходит. Только в горле остается ком из несказанных слов, но это потому что он не знает, а, может быть, просто не помнит, что надо говорить в таких обстоятельствах. У Левы слов много, вообще-то, но все какие-то не такие, как надо, все протокольные, выверенные, сухие, они к Диане никак не применимы. Леве кажется, что приличней молчать. Иногда, в специфические моменты жизни, ему хочется быть говорливым, чтоб из гортани поток, чтобы не было пауз и дурацких пробелов между словами и буквами; но потом что-то больно бьет его по руке, и, хотя он не дергается, он приходит в себя, и понимает, что ничего дельного обычно не говорит. Тоскливая сага о языке, от рождения запутавшемся о зубы.

Когда они с Темой были совсем мелкими, у них была игра: они надевали на руку цветные хозяйственные резинки, натягивали сильно и отпускали — хотели посмотреть, кто может ударить себя сильнее и сохранить сосредоточенное выражение лица. Одна из немногих игр, которые придумал Лева.
Лева с детства ебаный умник.
На руке у него в то время перманентно горела красная вспухшая полоса; он ни разу не скривился, смотрел на все это задумчиво, с болезненным, воспаленным интересом.

Сейчас невидимая рана зудит дважды: ему хочется говорить и не хочется говорить.

У Левы чуйка как у собаки — наследие, которое он выкопал в фамильной псарне — но сегодня он сам это от себя отстраняет, отводит в темный угол и оставляет там. Это все от частых дежурных суток, от прогулок мусорских и лошадиных объемов кофе — он просто нервный, поэтому и ждет какой-то подвох, говорит себе Лева, и это все абсолютно неважно. Ему важнее сейчас с Дианой, она ему руку протягивает, а он весь к ней тянется, и это до ужаса странно, и он не может перестать думать: как, почему, зачем.

— Интересного — ничего.
(У них разные понятия об интересном.)
— Тел просто много. Почти как на новый год. Праздник же, типа
Глупо ли это сказано? Достаточно.
— Не у меня то есть праздник, — Лева оборачивается к Диане, ощупью смывая с рук скользкую пену; взгляд ее кажется ему каким-то слишком уж говорящим, — То есть... — то есть, у него праздника не было, но какое-то божественное наитие заставило его проявить внимание, — Ой, блядь, если честно, я до полночи просидел в отделе, потому что всем слишком хотелось Санто Стефано, а вот потом уже мы стали ездить.

Лева молчит об одном. Об одной. Чуть старше Дианы, не похожа на нее совсем. Но у Левы дежавю возникло, казалось бы, на ровном месте.
Он видел все это где-то какого-то числа в январе, в промежутке между своими административными, в перерыве между бессонницами — он честно не может вспомнить число, но точно помнит форму и расположение синяков на Дианиной шее. Помнит, что она их не прятала: смотри, мол, сколько влезет. Он и смотрел. Во все глаза смотрел, не зная, куда глаза эти деть. А та, рыжая, с Коштоянца, закрывала шею платком. Этим платком ее и задушили. А перед этим били часа полтора. А еще раньше она напилась и набила ноздри мефом по клапан.

Здесь стариковское нравоучение о том, что наркотики плохо, алкоголь тоже, а неадекватные партнеры — худшее из всего, что может быть. Лева мог бы это сказать, мог бы об этом подумать, но он со свистом падает с высоты прожитых лет в яму к ущербным и молчаливым, и ему не хочется вещать оттуда Диане что-либо на эту тему вообще.

Хочется обнять ее, то ли неловко, то ли специально вставшую под боком, сухими губами в лоб упереться, как в золоченую границу иконы. Ему и правда с ней спокойно, мирно даже, пусть и непривычно каждый раз до смешного. И он притрагивается к ней всегда очень бережно, будто боится осквернить золото густым отпечатком сажной ладони; будто знает заранее, как легко эта кожа начинает цвести кроваво-лиловыми астрами — красится в цвет шальной немилосердной ласки — и, заранее же, навредить опасается.

— Лучше расскажи, что ты делала, — поцеловать, попросить, поцеловать снова — в этом весь Лева, которому хочется то того, то другого, то всего сразу.
Но еще лучше, ему кажется, — стоять так целую вечность, может быть, две вечности. И дело не в том, что сергеевская лепнина под потолком настолько шикарна.

А потом микроволновка пищит, и Лева снова подневольно волокется за Дианой на кухню. Слишком сложный маршрут. Лева может весь день просрать, втыкая взгляд в книгу или документальные фильмы (кроме природы и животных), и ни разу не продвинуться дальше толчка — ему, вроде бы, нормально и так. Диана делает больше шагов по этой же самой квартире за час — ему, вроде бы, так нравится больше. Еще ему нравится быть идиотом, судя по всему. Он по-идиотски оправдывается, что не голоден, но благодарит, естественно, сердечно, и оставляет поцелуй на щеке (ладно, это не по-идиотски). По-идиотски же включает кофемашину, чтобы выпить кофе в семь часов вечера, поглядывает на Диану то украдкой, то прямо, то вообще делает вид, что смотрел за ее плечо, в проем дальней комнаты, а из него — прямо в окно. В общем и целом, он ведет себя как идиот — другой линии поведения наедине с Дианой у него будто бы нет.

— Ого, а ты куда-то торопишься? — он убирает в мусорку пустую одноразовую посуду и замечает, что в бутылке у Дианы меньше половины. Ему становится немного удивительно, немного смешно, — Или мне сразу в магаз? Или хочешь, пойдем куда-нибудь. Я имею в виду не в магазин, а, ну не знаю там.

Он не собирается шутить про то, какой он старый (он вообще не собирается отнимать у Дианы ее развлечения), но у него из вариантов только музей и

— Ну или можем уже наконец посмотреть «Ефросинью».

0

5

диана петю пожирает глазами. рассматривает его с таким настоящим, живым интересом, что в голове навязчиво крутится вопрос: всегда ли он такой? застенчивый и томный. отводящий взгляд, стесняющийся чуть ли не самого себя. в диане, вот, стеснение отсутствовало полностью. наверное все пошло из нулевых, когда мама водила по рынкам и заставляла переодеваться на картонке у всех проходящих мимо на виду. «ой да кому ты нужна» засело очень плотно в голове. червем проедало сознание, и кажется, ничего после себя и не оставило. в диане этих проблем непроработанных — куча. а она каждый раз разъебывается о новую, и забивает свою и без того вывернутую наизнанку душевную организацию все новыми травмами. может это от того, что диане на себя — плевать. и плевать это сидит глубже чем какое-то поверхностное — лягу спать с макияжем. вот неумытая диана никогда не спит. и даже ставит обложку альбома мака миллера self care на экран блокировки в телефоне. а с ненавистью к себе и отвращению к жизни диана спит довольно часто.

диана и сама не знает кто она такая. но знать она и не хочет.

чего диана хочет — разобраться в себе. перешагнуть через все свои триггеры и это закономерное и постоянное вступление в токсичность. но она будто и не умеет по-другому. есть такие люди, которые куда руку не протянут — обязательно вляпаются. так вот — это про диану. оттого и с петей это гнетущее, давящее чувство какого-то обмана. она не может поверить тому что видит, что переживает и что чувствует. и не знает что не так: либо петя на самом деле просто отпетый психопат, /что, кстати говоря, весьма вероятно, учитывая кучу шрамов на его лице, хитрый молчаливый взгляд и это томное послевкусие/, либо она всех обманывает. если дать этой мысли место, позволить развернуться и разгуляться — то пакостное ощущение как изжога прокатится по всем внутренностям, с таким щелочным полуметаллическим привкусом. а диана очень не хочет быть обманщицей. не хочет быть той, кто ломает чужие жизни, просто потому что ей так удобно. она будто бы хочет уже и самой себе дать шанс, но в голове этот тумблер заедает то и дело. все эти шестеренки насквозь проржавели, что остается только знакомое: хорошо не жили не надо и начинать.

но быть ведь такого не может, правда?

он относится к ней так.. необычно. такой ласковый. такой приятный. и диане не хочется, чтобы это заканчивалось. она не хочет отцепляться от него, обнимая. не хочет, чтобы он отходил, когда касается ее так мягко. и внутренний голос, те толики разума, что еще жили в ней, говорят ей: ну не проеби же ты его. а та самая доля мозга, что отвечает у дианы за всякий пиздец — рисует в голове плакат кислотными цветами с фразочкой: хехе, ЭтО мы еЩё пОСмотРИм. и диана мирится со своими тараканами. диана не хочет думать и рефлексировать. не хочет зарываться в себе. а хочет просто пустить всё на самотёк и смотреть что будет. будет плохо? ну, нам не привыкать. будет хорошо? — ого, у этой жизни осталось еще что-то приятное.

она весело хохочет над тем, как он путается в показаниях и щелкает его по носу. прекрасно понимает какой он трудоголик и ничего дальше бумажек своих не видит и тут бы ей конечно возмущаться, мол, работу свою любишь больше чем меня. но диане достаточно номинального внимания. по крайней мере пока. того внимания, которое не превращается в контроль. того, которое не душит до крови в горле и не подчиняет. того, которое спрашивает, сходить ли ему за шампанским.

диана заигрывает с ним ногой под столом, ехидно забираясь носком под штанину. крутит в руках вилку, что-то болтает. ведет себя так, как всегда хотела но никогда не могла. показывает ему раз пальчиком на щеку — с немым «целовать сюда», два, три. а то что ей его спасибо. она будто бы ни о чем не думает, но гуляет блуждающим взглядом по острым чертам его лица. как-то не понимает его вот этого акцента на ее прожорливости. и диана так громко сглатывает огромный глоток вина, что горло аж начинает болеть. — в смысле тороплюсь? — ой и громко она возмущается, стукнув вилкой по столу. — вы, молодой человек, зависли над своими бумажками на целых !полтора! часа. — диана еще и водит вокруг рукой, оттопырив пальчик, как император лимон из чипполино, выдвигая новые налоги. и еще, где-то здесь петя должен растаять, за то, что его назвали молодым.

но молодость проходит так же резво, как и слово «ефросинья» с петиных губ. диана душит в себе шутку про старость. диана буквально складывает губы в трубочку и зажимает их зубами, лишь бы не ляпнуть всякую херню. возраст — тема щепетильная. вот она пете всегда говорит, что ей пятнадцать. а петя верит. — ну, если тебя это заводит, то полетели конечно. — диана томно отдает пете свою руку, чтоб он поводил ее по своим любимым бабкам, и совсем не собирается ему говорить, что через пять минут или даже меньше — переключит на свои глупые мультики.

она сидит на огромном диване максимально компактно, жмется к нему, и совсем не смотрит в сторону этого ящика с картинками. нет в ней и того обыденного «я тут полежу, а вы меня не трогайте». ей будто ищется и хочется новых, неизведанных ощущений. например такого, чтоб чья-то рука касалась ее чуть дольше минуты и не сопротивляться вот этому всему. и вот ее любимое — петя тянется к ней, а она к бокалу. кривое движение и вот уже чистенькая, наверняка даже отглаженная футболка пети вся в мокром липком пятне от шампанского. диана даже не извиняется, не пытается с него вытереть вот это вот все, хотя понимает, что так было бы правильно.

сознание ждет выговора,
сознание ждет неодобрения.
сознание уже диктует разъяренный взгляд и удручающий крик.

диана пытается не поддаваться.

— ну чтож, придется тебе раздеться.

0

6

— А это не для возбуждения, — Лева берет Диану за руку, чтобы утащить ее за собой в мир российского телевидения, которое он, кстати, нихуя не смотрит, — Это для души.

Иногда, в минуту душевной тревоги, он может пальнуть сифилитический жеванный бред на Рен-ТВ или воткнуть свои глаза в заговоры, наговоры, привороты и отвороты от Серафимы. Это очень редкая акция, почти эксклюзивная; Лева, на самом деле, даже не знает, где какой канал. Включив телевизор, палится: нет у него никакой «Ефросиньи». Зато есть TLC и какие-то толстые женщины, выбирающие дом мечты на безымянном побережье.

— Бездушный запад. Россия вперед. Ой то ли дело... Ну вот представь, — он хочет, как и обещал, переключить на второй канал, чтобы сдержать слово, данное женщине, но под кнопкой «два» оказывается почему-то ТНТ, — Деревня, так? Колодец какой-нибудь, — второй канал оказывается на месте шестого, — Корова. Что там еще. Ты, вся такая безумно красивая, херачишь босиком по росе навстречу... Ну, скажем, мне. А я на тракторе, кудрявый какой-нибудь. Или милиционер. Но не как эти, блядь, упыри, а как Безруков. Смотрела «Участок»? А хотя ты же в две тысячи седьмом родилась.

Каждый раз, когда Лева смотрит в глаза Диане, он проваливается куда-то. Номинально, конечно, остается сидеть где был, но рассудком блуждает там, куда не ходил даже в семнадцать. Мелкое неудобство растет. Укореняется глупая судорожная мысль, ширится пауза между словами, разрастаются промежутки между тем, что он хотел сказать, и тем, о чем в итоге молчит. Когда Лева обнимает Диану за плечи, чтобы притянуть к себе, вместо него рядом с ней уже сидит какой-то неловкий дурак, доверху набитый стеснением и неловкими фразами, а внутри у этого дурака — болезненный трепет, попирающий трахею и легкие, дрожащий где-то за сердечной мышцей. Лева едва дышит, но старается сохранить лицо. Ему четко кажется, что выглядит он сейчас глуповато; он прячет дебильную улыбку в волосах у Дианы и думает о том, что пахнет она просто пиздец, у него нет слов и нет даже мыслей, кроме одной: он очень и очень рад видеть эту женщину сейчас рядом.

— Смотри, его сейчас убьют!

Поцелуй остается на уровне замысла.

В телевизоре открывается портал в мир ментовских войн. Взволнованные россияне в обтягивающих шапках бегают по две стороны экрана, стреляют друг в друга. Пиф-паф — кто-то падает, заползает под куст как змеиный чулок. Лысый мужчина растягивает щербатую улыбку по крупному плану: смеется над Дианой, которую Петя кинул в недоумении; смеется над Петей, который как бы между прочим ногу на ногу закидывает и старается думать о чем-то кроме

Он снова к ней тянется. Она — за бокалом. Секунда, момент, глаза не успевают моргнуть — херня какая-то происходит. Черное пропитывается холодным и мокрым, чернеет еще сильнее.
Затыкается тупой телевизор, пульт на пол соскальзывает. Резко темно и резко тихо.
Где-то в конце квартиры Сеня начинает возиться, слышно, как скребет когтями по полу на кухню. Тихий удар зубов о металлическую миску.
Далекий вопль домофона.

— Ты так считаешь?

Лицом к лицу, чтобы от голоса оставить шепот почти бесцветный, чтобы дыхание затаить совсем, чтобы не увидать уже ни лица, ни глаз, ни губ. Поцеловать ощупью, бокал из пальцев забрать, деть куда-то в сторону в спешке. На диван поставить. Очень умно.
Бокал падает набок у Левы за спиной — все разливается — скатывается на пол — не бьется. Улица настойчиво пихает паскудный темный глаз в открытую форточку: что вы тут делаете? Вообще похую. Даже щенок навязчивый не является, так что ты точно уйди. Отъебись, отвали, сдрисни.

— Нормально все? — ему кажется почему-то, что Диана напрягается вся, но не из-за него, а будто увидела призрак бабки у него за спиной или типа того.

Шутка. Бабки тут нет. Шутка, даже если и есть, то Леве так похуй.

Он ловит Дианину руку, липковато-влажную от игристого, целует пальцы невесомо (на губах остается тонкий шлейф полусухого), думает вдруг о том, что этим рукам не хватает колец. Колец, перстней, браслетов, всякой хуйни — всего золота и всей платины, добытых грязным вонючим трудом подневольных рабов; всего, что можно вырыть из тела земли,  украсть у цыган, капиталистов и пыльных фараонов.

Где вообще эта грань, за которой люди становятся готовы на что-то?

Он пока что по другую сторону. Там, где близость остается лишь в предчувствии, в подавленном желании, оседает чувствительной тяжестью под кадыком и в паху; близость намеком дрожит на кончиках пальцев, касания бережные, будто кожа у Дианы покрыта пыльцой невесомой: сотрешь — и снова увидишь немилый лиловый с карминовой дробью разорванных капилляров. Леве меньше всего этого хочется, меньше всего хочется Диану обидеть, какую-то боль или неудобство причинить случайно, поэтому на многое он не осмеливается. Стекает прикосновениями вниз по плечам, одной рукой запястье тонкое обхватывает, второй — к волосам поднимается, стягивается на затылке несильной хваткой.

Скорее случайно нежели

0

7

она внимательно следит за тем что он делает, как реагирует, как двигается, и замечает некую рваность, резкость действий. но предательский яркий свет телевизора внезапно прекращается, когда петя одергивается, в исступлении зависнув. смотрит на свою футболку — а затем диана чувствует, что он поднимает глаза на нее. она вздрагивает от грохота, с которым падает на пол пульт. ей не по себе, оттого что она без понятия, какие эмоции сейчас в петиной голове. ей хочется взглянуть в его глаза увидеть этот взгляд. понять. но перед глазами лишь зияющая чернота, обрамляемая светом из окна за его спиной. животный страх подкатывает к горлу и застревает.

она отстраняется, буквально на полметра. а петя наоборот, коротким движением оказывается прямо у ее лица. диана не дышит, жмурит глаза, но не чувствует крепкого хвата вокруг челюсти, от которого будет потом зубы сводить. вместо этого — теплое прикосновение губ, рычащий щекочущий шепот и аккуратные, спрашивающие будто прикосновения. он обхватывает ее руку, забирая бокал, а диана даже не шевелится. боится открыть глаза, не хочет этого видеть опять.

бокал падает туда же, на пол, с глухим стуком встретившись с ковром. хруста стекла там не было, зато было очевидное осознание, что все, что не успело вылиться на петю теперь желтым пятном красуется на полу. в ушах звенит неодобрительное цоканье, и диана перестает понимать, это петя, или ее голова рисует проекцию, которую она не может отличить от реальности. любое действие или происшествие — повод. любое бездействие — повод еще больший.

петины слова вязкой массой растворяются в голове и не достигают сознания. она все так же боится шевельнуться, а на петю глядит как-то сквозь. глаза стеклянные, дыхание почти отсутствующее. зато сердце гордо выдалбливает в груди дорогу наружу. все чаще, все сильнее. она моргает часто, будто к глазам подкатывают слезы. но слез нет. незнающий человек не поймет что происходит. а у дианы в голове уже все произошло. так отчетливо и ярко, что появилась и ломота в костях и ощущение жжения по всей коже. у нее за полгода уже рефлекс как у собаки — выключать и голову и чувства, лишь бы не понимать что происходит. и картинка в глазах стоит так ясно, как он усмехается ей в лицо, якобы унижает «бревном», и подытоживает, что она сама этого хочет.

тебе нравится.
иначе ты сказала бы нет.

диана выдыхает глубоко, чувствуя его губы на пальцах. и очертания в темноте, они другие. это не он. до головы наконец доходит. это не он. она даже начинает дышать. — петя.. — то ли спрашивает, то ли с облегчением выдыхает. она даже пытается улыбнуться. но мерзкое чувство подкатившее к горлу никуда не пропадало. ей хочется включить свет, чтобы убедиться. ей хочется обнять его, чтобы осознать. но петруша ее опережает. поднимается от ладони чуть выше, к запястью, и обхватывает. вторая рука ползет выше и останавливается на затылке. диана опять закрывает глаза. а рука продолжает ползти вверх к волосам. она хватает его за кисть, сжимает. но не успевает ничего даже сказать. весом своей руки ведет будто петину руку. и тянет саму себя, считай, за волосы, хотя пыталась убрать.

в шее такое знакомое тянущее чувство. он тянул резко и больно, за часть волос, а не за все. толкал так на спину, или наоборот тянул к себе. а затем, по отработанной схеме хватал ее шею. лез пальцами по шраму, который сам же и поставил, толкнув на край дубового стола. и как он тогда картинно с пальцев ее кровь слизывал, не давая придавить ладонью лопнувшую кожу. и как наслаждался видом как она захлебывается собственной кровью.

в травм пункте посоветовали быть осторожнее.
и оба тогда одновременно желчно усмехнулись.

но сейчас диана предупреждает все действия. — нет, — говорит. — отпусти. — глаза такие же стеклянные как и минуту назад. она не верит, что он послушает. не верит, что отпустит. сжимает его кисть сильнее, ногтями впивается. знает, что получит за это. и как только хватка на волосах ослабевает, она с места подрывается, и даже не хватает свои разбросанные вещи. вылетает из квартиры со свистом, ничего не объясняет и не оборачивается. надеется, что успеет сбежать хотя бы на этот раз. но не верит.

не взяв шапку — накидывает на голову капюшон. не подобрав толстовку — жмется крепче в куртку, будто бы это поможет. снега под ногами по колено и бежать тяжело. но оглядываться страшно.
а в мыслях только — он догонит. он вернет.
и все станет только хуже.

она шарится по карманам, хочет заказать такси. но телефона в там нет. в сумке нет тоже. перед глазами пелена и она слабо понимает куда ей идти, но идет тупо вперед, надеясь что куда-нибудь, да выйдет. сознание петляет вслед за узкими запутанными улочками, которые никуда не ведут. руки сковывает в дикой трясучке, дышать невозможно что на улице, что в метро. люди начинают пугать, и в каждом лице она видит только одно — ухмыляющееся, мерзкое. сплевывающее вбок и вытирающее грязную бороду рукавом рубашки.

выдыхает только дома, закрыв за собой дверь на все замки. не осознает до конца что было, а чего не было. не осознает, что все это значит. и даже думать не хочет, чем все закончится. танечку ищет глазами по прихожей, а танечки дома нет. и так и сидит у порога, с абсолютной пустотой в голове, отказываясь что либо обдумывать и что либо делать.

0

8

Темнота взрывается шорохом движений, неестественной суетой; тишина меняется на суетливый побег по лестнице вниз. Как и что случилось, Лева не помнит, но пытается броситься следом, швыряется в коридор, оттуда — в дверной проем, дальше — на лестницу. Глазами в спину, потом вниз, сквозь лестничные пролеты — на макушку, прикрытую капюшоном, на руку, мелькающую на перилах. Может, зовет, может, нет — не помнит, ему не до того, чтобы это помнить; он как-то утрамбовать в голове все пытается, но не может, потому что не понимает, что не так что не так что не так а может быть он виноват может больно сделал может зашел далеко может чего не увидел

Следы ногтей Ее на своей руке замечает не сразу.

Телефон ее тоже не сразу заметил. За клокочущим, дерганным сердцем не слышно, как где-то в складках дивана, выше и левее опрокинутого бокала, вибрирует входящий вызов и приходит бесполезное по своей сути сообщение в телеграме с жалким содержанием в духе: «Прости, если что-то не так.»

Ты нормальный, нет?

Лева не знает, что не так, и это незнание делает его в собственных глазах виноватым, прибивает к стенке, как заигравшегося щенка, не дает шагу ступить и не дает ни уснуть, ни приткнуться на одно место, ни посмотреть лишний раз в окно. Там — чернота зловещая, подернутая рыжеватой электрической дымкой, и мысль, больная и нервная: хуйню какую-то сделал, ОЧЕВИДНО ЖЕ. И Лева становится (делает себя) виноватым, неуверенным в чем-то, чего сам до конца не понимает, запирается в тех десяти-пятнадцати минутах, которые мелькнули перед глазами какой-то лютой неясной херней, и ему вроде выяснить все хочется и упрямая умственная деятельность говорит камон время восемь вечера это не час ночи не два и не три все нормально и он знает прекрасно где она живет и он почти готов прыгнуть в тачку и помчаться все разбирать да разжевывать потому что ему В НАТУРЕ БЛЯДЬ ВАЖНО ВДРУГ но

Она же от него бежала. Не от кого-то.
Догонять ли?

Прожевать эту мысль не получается, проглотить тем более. Она Леве в глотку не вмещается, попирает зубы, нёбо скребет неудобством, ползет по деснам ядовитой каймой. Он это чувство неясной вины ни сглотнуть, ни вытолкать из себя не может, почти задыхается и — мечется как животное в клетке из говна и веток, и лишь тогда останавливается, когда в край глаза попадает имя Тани. Он ее еле знает и к телефону Дианы притрагиваться принципиально отказывается. Он вообще не трогает ни чужие карманы, ни сумки, ни телефоны, ни компьютеры — табу для него, любителя мыслить и размышлять на тему и без. Но ситуация сос, конечно, и в трахее у него вместо воздуха упрямая тупая конвульсия, а на часах — сколько? Он забывает, едва оторвав зрачки от ненужных чисел. У Тани голос потерянный. Что случилось? А ты мне можешь сказать, что случилось? Нет, а ты? А ты а ты а ты тупой диалог и густая тишина фоном, и какая-то ебанутая конвульсивная тревога, и он, Лева, наверное, тоже тупой, раз не может пронзить какую-то вещь. Она дома? Телефон оставила. Вещи тоже. Я завезу, она спит? (На часах двенадцать.)

Лева подрывается на застеленной кровати от будильника, как на забытой растяжке. Глаза режет и голова ватная, но ноги его, вроде как, не подводят. Телефон проверяет параноидально, но там — непаханное поле хуйни: девять пропущенных от Елены, пять сообщений от нее же и одно — от Тани: «Все нормально, она уснула».

Бессонница выкручивает говно на максимум. Все обостряется, царапает верхний слой кожи и оболочку глаза. Левицкий мнется в собственном теле, пытается в руках себя удержать, но ум распадается на хуйню хуйню хуйню у него просто нет слов ему надо делать вид что он собран а он думает блядь о диане и и убрать ее из головы не может господи боже ну что за хуйня

Часы медленно, стрелки циферблатов чертят борозды на зрачках, вдоль извилин мозга, поперек воспаленного разума. Лева застревает взглядами в щербинах стен, в изломах полов чужой квартиры, во вспученной штукатурке чужого подъезда, в распятом взоре бездомного; снимает с себя шкуру заживо в кабинете начальника бюро; что-то в его теле издает его голосом звуки (он не в курсе, что именно), что-то морщит едва заметно его лицо, когда слишком ГРОМКО шелестят документы, что-то двигает громандный остов его скелета к выходу, к новым свершениям, к новой хуете. На часах — двенадцать часов дня. Таня уверяет, что все в порядке. Диана проснулась, что-то свое делает. Он Тане ни слова, она ему — тоже. Он хочет сдохнуть, но вынужден, к сожалению, сжимать воспаленные веки и заливать в бесчувственную ссохшуюся глотку растворимый кофе, пока не станет хуево и не припрет покурить, а потом

долбоеб качается на стуле десять часов

Ничего не происходит, но поспать тоже не удается. Лева мажет себя в проходящих сутках, а часы медленно ползут мимо его глупого полусонного существования, и он не думает ни о чем, его мозг лениво лениво

Он уснул (ого) на целых пятнадцать минут и не свернул себе шею на раскачанном стуле. Свершение, подвиг, победа. Живет вопреки собственным желаниям и душевным порывам. Душа — это самое важное, если души нет — ничего нет, типа того. Его мысль — понос шизофреника. Через окно раскрасневшегося глаза видно только всякую хуйню. Глаз вырывает из контекста самые ебанутые детали, а Петрушка и рад себе мозг забить какой-то чушью, лишь бы не слушать копошение гельминтов у себя в лобной доле.

Он все еще думает о Диане.

На расстоянии почти двадцати четырех часов (на часах почти шесть вечера И ОН ОЧЕНЬ УСТАЛ следить за ебучими стрелками) все видится как-то точнее. Четче. Может, ему кажется. Может, мозг, настроенный работать работать работать видит то, чего нет. Пете, в общем-то, похуй. Сутки тихие и дежурство тихое. Три адреса ночью, четыре тела с утра и до позднего обеда, дальше — штиль, бессонное свободное плаванье. Загнанное сердце выбивает путь к побегу из своего Шоушенка; Левицкий курит безобразно много, от него нос воротит даже майор, и только алкаш с севера Очаково ему рад, как родному.

Очаково очаково очаково
Мысль надоедливая закругляется во все ту же странную сторону.

Никогда он не думал о женщине так много раз за одни сутки.
Больше суток.

Двенадцать.

Глаза безнадежно ползут на часы. Один-два. Один и два. Две-над-цать.

0

9

таня выползает из своей комнаты как какой-то крот. еле шевелится, совсем ничего не понимает. опять, небось, провтыкала за компьютером весь день, делая вид, что работает. вопросы задает какие-то, копошится, стягивает с дианы куртку, которую она всеми правдами и неправдами пыталась оставить на себе и никому не отдавать. холодно, говорит, не надо. а таня с ней ругается, что в такой дубак диана даже кофту теплую не натянула. хотя зная диану и ее нелюбовь к некомфортным температурам, это таню очень удивляет. думает себе что-то, накручивает и молчит. таня знает прекрасно, что диана собиралась к пете, и просила ее сегодня не ждать и диана видит в ее глазах немое, гнетущее осуждение.

диана порой к тане относится как к маме. боится ее расстраивать всеми теми глупостями, которые она творит. не хочет от нее видеть вот этот тяжелый взгляд и задушенный на полуслове вопрос. и оправдывается, оправдывается, оправдывается так бессовестно, будто ее сейчас в угол поставят и кашу есть заставят.

она поникает взглядом, тушуется, прежде чем ляпнуть: я у него оставила.
таня выдыхает с раздражением. и задает вопрос другой, более менее правильный. чего ты блин не позвонила, коза.
я бы тебя встретила.
и диане тепло от этой фразы. к ней заботу проявили.
танечка такая хорошая.

как-то немного отпускает после этих слов, но прожигающее чувство стыда все еще при ней. телефон, говорит, тоже оставила. и таня картинно закатывает глаза. таня все еще бесится, с того что диана рассказала ей про весь пиздец, который творил даня уже после того, как этот самый даня приказал долго жить. она бы даже обиделась, но в тане здравого смысла откуда-то лет на восемьдесят. она заталкивает диану в душ отогреваться и тащит ей полотенце. а диана как дитя малое со всем соглашается, слушается, и слова лишнего не скажет.

весь вечер таня многозначительно молчит. слушает отвлеченную дианину болтовню о работе, о мультиках, и даже о тик токе. и ей не по себе от того, что где-то она это уже слышала. диана это чувствует за напряжением в воздухе, за ее внимательным взглядом и даже за третьей кружкой чая, что она ей наливает. диана прекрасно понимает, что таня вот не это все хочет от нее сейчас слышать, но перешагнуть через себя не получается. не хочется самой открывать тот ебучий ящик пандоры, плотно замурованный и задвинутый куда подальше.

собираясь идти спать, диана все же не выдерживает.
— я дура, да?
таня не отрицает.

минут через 10 таня тихо стучится к диане в комнату, а диана лежит, даже не расстелив постель и хлопает глазами, смотря на букет, подаренный петей. и когда таня обнимет диану, та, наконец, разойдется на несвязные мысли, обильно припорошенные обидой и слезами. а еще тем самым чувством, что жрет изнутри, когда понимаешь, что ты идиот, каких поискать.

как я все это объясню, тань, что я ему скажу, что он теперь будет думать, ну что за пиздец, тань, ну пиздец же. как вот с таким мириться вообще, ну сдох и сдох же, какого черта, тань, я так не могу. не хочу так. ну он хороший такой, нет ну ты его видела вообще? твою мать, почему я вечно все проебываю, ну он же такой щеночек, такой славный, такой гав, это что, всю жизнь теперь так будет? ну почему я? тань? почему всегда я? неужели этого мало было? или все? я не заслуживаю, да? не жили хорошо не надо начинать? ну такого же не будет больше. не будет ведь? выгонит меня ссаными тряпками и будет прав, ну тань, ну сколько можно, я не хочу так. где вот эта вся хуйня про долго и счастливо? а?

диана выливает все за чистую душу.
а таня молча гладит ее по плечу.

диана просыпается с опухшим лицом и красными глазами, будто она всю ночь не плакала а пила. и состояние было такое же: голова болит, жить не хочется, ничего не хочется. разве что сдохнуть. отвлечься даже нечем. даже мультики не смешные, сколько ты их не проматывай. чувствует себя раздавленной, перемолотой и выброшенной, и даже не верится, что она сама с собой так делает.

так странно, вслед за затяжным _ не чувствовать ничего _ приходит вот это новое _ чувствовать все _ и диана не понимает, что с этим делать. тогда хоть можно было руки кожу порезать и смотреть, что вот он ты — настоящий. сидишь тут. кровью истекаешь. или колесами закинуться. чтоб было просто не до того. чтобы не было ни самокопания ни прочей хуйни. диана даже на гидру лезет, но так ничего и не берет. а что если в край развезет. что, если получится, что чувствуешь все только сильнее?

тут же не резаться захочется.
сдохнуть захочется.

она молчит весь день. тане работать не мешает, вообще никому не мешает. сидит в своей конуре, несквик жует и тупо пялится в экран монитора. соцсети все мимо обходит, лишь бы ни на что не наткнуться. и так серию за серией, пока от несквика блевать не потянет.

просыпается далеко за полночь, еще темно, но офисные крыски уже начали выбегать из домов на нелюбимую работу. одеяло на ней откуда-то. и несквик с ноутбуком почему-то на столе, а не с ней в обнимку. таня спит давно, и так сладко, что аж завидно. у дианы же чувство, что она проспала месяц, но так и не отдохнула. и она выходит, в еще более суровый холод чем в среду, в двух свитерах, но мерзнет все равно как собака последняя, что даже курить не хочется. тройку прикладывает к валидатору, остается 15 рублей.

пути назад нет.

полтора часа в метро: на полупустой желтой, чуть менее пустой голубой, и пиздецки загруженной фиолетовой. вопрос, конечно, откуда в 6 утра столько недовольных жизнью  в этом крошечном городе, что диане аж не по себе.
хотя ей уже больше суток как-то не_по_себе.
да и впервые она в метро не заткнув уши и мысли какой-то отвлеченной магазинной музыкой. аж приходится слушать этот шум, смотреть в эти сонные лица, больше похожие на оборотней, а не людей. и диву даваться.

она заползает в подъезд, когда кто-то выходит, не успев даже затянуться нормально перед подъездом. слишком быстро проскакивает 10 пролетов, слишком настойчиво звонит в звонок. но никто ей не открывает. диана долбит в дверь как ненормальная, но снова никого.
не хочешь — не надо, думает. знает, что пете все равно рано или поздно надо будет выйти из дома. садится на лестнице и сидит, ждет пока он снизойдет. и она даже не думала, что это будет настолько тяжело — без телефона то и наушников, еще бы.

петя так и не открывает, а диана почти что засыпает.
в подъезде кто-то постоянно хлопает дверьми, ходит туда-сюда.
и мерзко так, не холодно, но мерзко.
и вот тихие, но тяжелые шаги по лестнице поднимаются выше четвертого. диана видит в пролете знакомый силуэт, это уставшее пальто, и почти уставшие кудряшки, намокшие от снега.

— петя, — тихо-тихо говорит себе под нос. подрывается с места и бежит вниз, чтобы за три шага успеть спуститься на пролет и обнять его крепко. — петенька, прости. — она жмется к нему, не отпускает. и отпускать никогда не хочет. так боится, что отпустит он. — пожалуйста, петь. я объяснюсь. петь. — она вдыхает глубоко, прерывисто. и понимает, какой он уставший и как ему сейчас поебать на всякие драмы. но все равно гнет свою линию. — только не гони меня. пожалуйста.

0

10

Ночь глаза ковыряет, затекает в сухожилия тифозными иглами, распарывает тело ноющей истомной ломкой. Ни сидеть, ни стоять, ни лежать, ничего не можется. Не хочется. Лева пытается в мыслях теряться, но голова беспросветно пуста и раздраженный мозг полыхает как комета, ревущая сквозь пространство бездумья, в котором точка А — это пиздец, а точка Б — это «Что?»
У него в башке ни букв ни слов, но в рамках трудовой деятельности он вынужден эти слова и буквы откуда-то брать, выносить на бумагу, собирать из них целые предложения. Не сильно длинные, очень однотипные — но ему и этот процесс будто в тягость. Ему вообще теперь эта канцелярщина через силу; отчетно-обязанный черно-белый язык заканчивается там, где начинается Диана. (Это кончится когда-нибудь или нет?) Не то чтобы с ее появлением у Левы началась настоящая жизнь (или — ?). Не то чтобы он до Нее ни с кем никогда не общался нормально. У него, вообще-то, все еще есть Артем. Но это не то. Артем все и без слов порой понимает. Без жестов. Даже зрачки с места на место передвигать порой не приходится: Тема снимает смыслы в касание, Лева делает также. С Дианой — не то немного. Говорить приходится. Нет, не так. Разговаривать. Думать, обдумывать, слова выбирать, оценивать, выдавать — сначала по одному, потом по два, три, потом уже — целыми фразами. Хуйня хуйней, конечно, но Леве и правда трудно. Причем, конкретно с Дианой. Осознанное желание быть нормальным вырастает в горле как острая кость, как палка о двух концах. На одном — непонимание: с хуев у него, Левы, вообще такие желания? На втором — просто... желание. Чего?

Кофе обжигает глотку. Едкий сублимированный деготь, вонючая горечь — Лева пропитывается этим, как брошенная на кровяной след марля. Ему от этого даже под душем будет не отмыться.

Так что там касаемо желаний? (Жрать хочет как собака.)

Нет, по другим.

Сколько раз за сутки Лева проверяет телеграм, он не знает, но точно уверен, что каждый раз видит last seen recently и — ни разу не пишет. Еще он уверен, что у Дианы есть варианты посидеть в интернете, кроме телефона, но. Но но но.
Он не уверен, что вести себя следует именно так.
Нет, ну а как?
Сорваться в перерыве между нихуя и неделанием, встрять колом между пьяной летальной дракой и делами, которые только предстоит совершить, и — приволочь себя на Наташи Ковшовой, семь, под дверь, под глазок, под глаза эти
ебаный в рот

Два.

Лева просыпается, скомкавший себя внутри пальто на заднем сиденье бобика, и топорно смотрит в окно. Веки расклеиваются сами собой, не то чтобы он сильно этого хочет, но кто он такой, чтобы мешать расстройству сна вершить свою грязную хуету. Поднимает упавшую голову (как-то это произошло без него), в плечах напрягается (типа все это время был при делах), в позвоночнике твердится, утверждается прямо, как будто бы вовлечен и заинтересован пиздец. Высохший белок глаза упирается в снежный пласт и подсвеченную коробку. Праведный путь с места преступления сворачивает в МакАвто.

Кофе отвратительный, сигарета вонючая, парковка пустая, ночь глухая и ветренная. Левицкий обреченно, практически романтично жмется к боку полосатой кареты, как граф Пидоракула, и пытается собрать в кучу глаза и мысли и — (ну вот блядь писать только никому в два часа ночи не надо родной). В телефон лезет, типа деловой дохера, а на деле — «Диана last seen recently». Какая-то такая занятость. Леве от этого и страшно и странно, у него такого вообще, блядь, не было. У него нахуй напряжение от сердечной мышцы до кончиков пальцев и все мысли — в одну в одну в одну сторону да ебаный в рот да блядь ну

Лысый сержантик по имени Стас скрипит по снегу семенящим шагом, задорно шебуршит пакетиками. Стас весь с ног до головы — белозубая славянская улыбка, застрявшая между славянских же розовых щек. Стас как будто полицию только по телевизору видел, причем, только по тем каналам, где полицейские вечно что-то едят. Стас запихивает Леву обратно в бобик, напоминает, что был что-то должен за четырнадцатое, поэтому сегодня Лева ему ничего не должен пусть вообще не парится и кстати а что он вообще думает об этом чуваке они его реально забили или типа что

Полтора часа — тупо Стас и его щелкающая улыбка.

Три-сорок-пять.

Взгляд цепляется за самую мелкую херню, которую только может найти. Смятая скоба на краю стола. Пластина серого снега, выбитая о порог шагом чьего-то протектора. Буква «А» заедает. А. А. А. А.
А.
У Левы глаза будто гноятся, а из горла — гнилая, отвратительная ирония потоком, как по сточному желобу в ебало каждому. Он вздыхает, он глаза закатывает, он курить ходит прямо тогда, когда ему захочется, он деловые переговоры игнорирует так, как будто вот-именно-вот-сейчас ему надо написать вот-именно-вот-вот-это. А. А. А. Внутри черепа колет, скребется; Лева внутренне дергается от каждого незначительного звука — скрип дверной ручки, случайный удар ногтя по столу, щелчок вскипевшего чайника — но снаружи скала. Истукан. Чисто скульптура эпохи Эдо, гордая невъебенно и невъебенно же уставшая, подернутая коррозией и распадом, на стуле своем раскачивающаяся так, как будто это единственный шанс на чем-то фокусироваться.

Если Лева сейчас не сфокусируется, ему конец.

Шесть утра и душ на работе животворящий, холодный, как будто на улице июль, солнце и вообще все впереди, и у него там, на этой улице, все хорошо будет, классно, солнечно. Oh, dear. Лева подбирает конечности к себе поближе, пока до машины шагает, и держится зубами за сигарету, чтобы не провалиться в пропасть, которая тянется вширь прямо от кромки обуви. Водолазка под пальто стынет к влажной коже, льнет к спине холодным тифозным пластом; по щетине и бровям ползет нерадостная морозь. Собственные шаги — громко, далекий вопль светофора — громко, гул дороги — громко. Лева пытается по сторонам не смотреть, но удивляется как впервые: кто-то, типа, только встал. Жить сейчас пойдет. (Ого.)

Если его остановит ДПС, у него в машине устроят обыск. У него синяки под глазами размером с подкову Гранд Каньона, а ума в голове примерно на мертвую курицу. Но Леве везет вроде как, и его очень-представительная-хонда волокет его домой без издержек. Но с пробками.

К семи с небольшим Лева обнаруживает себя во дворе, бесполезно дымящим в припаркованной машине. Закусывает сигаретный фильтр, телефон в глубоком кармане пальто нашаривает усердно. Уже какая-то машинальная, бессознательная дичь, противостоять которой он не в силах. Пусто. У Дианы в смысле. Краем глаза: у Тани тоже пусто. У него — тоже. Перед глазами цифры номеров с соседской Камри ржут и бесятся. Дальше — куст, оградка двора. Желтушный электрический воздух, голубоватые тени на снегу, выше — робкая бичевато-застенчивая заря, застрявшая в ветках. Говно какое-то.

В подъезде воздух почти стерильный, а может ему так кажется, он точно не знает; Лева сам себе пахнет едким сигаретным чадом, кофейными вторяками, спиртовым антисептиком и острым утренним холодом. Ему от себя немного тошно, и тело свое он волокет вверх по лестнице нехотя, будто не до конца уверен, заработало ли оно на горизонтальное времяпровождение. Он не в курсе. Он вообще ничего не понимает и понимает все одновременно на двести процентов. Шаги — громко. Перестук электросчетчика чужого — громко. Треск лампочки на третьем — громко. Какой-то шорох на лестнице — м.

На этом «м» он замирает как вкопанный. Врастает в пол перед первой ступенькой, высится, гигантится над ней, и резко забывает: куда идти-то ему. Как олень, встретивший глазами фары автомобиля — ему либо бежать, либо стоять, ожидая удар, столкновение, смерть. Номинально.
— А ты...
Непроизвольный вопрос умирает в горле, забывается. Руки обнимают Диану как-то сами собой, по спине и плечам текут аккуратно, будто запомнили: еще одна неосторожная хуйня — и она снова исчезнет, проебешь блядь и все нахуй. Ему вот этого больше всего сейчас не хочется. Только вот не еще раз — это так просто и понятно, так естественно и так обычно (?), что Лева не задумывается: что, как, почему, что ему надо сделать, что не надо. Весь лепет мимо себя пропускает, утыкается носом в макушку (Ее запах спицей раскаленной сквозь половины мозга; он натурально дохнет), оживает резко и как-то самому себе на исходе рабочих суток совсем несвойственно: дурочка, говорит, сам бы днем приехал, на улице холод такой, ты спала вообще или нет.

У него будто все отлегает; скользко отслаивается от сердца гнойный пласт беспокойства (чувство вины пока что на месте), он будто бы даже пожить еще хочет пару-тройку часов в этих сутках. Чтобы домой к себе завести, помочь куртку снять, следом за Ней протащить себя в сизую просыпающуюся комнату, мимо вещей, сложенных аккуратной стопкой, поверх которой телефон наверняка севший за сутки. С себя пальто содрать Левицкий как-то забывает. Ебанутая привычка — шариться в уличном, грязном — пихает его в квартиру замурованным, и он этого даже не замечает.

И ему хочется сказать что-то нужное, что-то важное, что-то уместное, но он стопорится на этом порыве. Начинает его обдумывать, анализировать, подбирает слова и фразы, а потом ловит себя: забивать минутную паузу хоть чем-то — не лучший вариант.

Но ничего хорошего у него с собой нет.

— Телефон твой зарядить надо, я забыл совсем.

Потрясающий ход.

0

11

у дианы дыхание все никак не восстановится. дышать тяжело и даже как-то неуютно. то ли от свитеров, то ли от того, что она саму себя настолько вплотную впечатала в петю, что даже легким места не осталось. бессмысленный неосознанный лепет так и продолжает литься рекой. и диана не может себя остановить. не хочет даже. она всю жизнь так готова провести, чтобы с ним было так же тепло как здесь и сейчас. и спокойно, как здесь и сейчас. вот бы это мгновение никогда не заканчивалось. не было бы никакого до и никакого после. ей, по-хорошему, больше ничего и не надо. она и сама понять не успела, когда все пришло к такому знаменателю. непривычно как-то. но уютно. и неправильным совсем не кажется. будто так и должно быть. будто вот оно — настоящее.

она почти не чувствует веса его рук, понимая при этом, как петя боится. напугала его, спугнула. молодец девчонка. сейчас он отойдет, и начнется сплошное веселье со своими тараканами наедине. весело будет, правда? и сколько это сможет продолжаться? день? месяц? год? и диана ведь знает прекрасно — саму себя она и недели не вынесет. а чистую так тем более. она будто все силы положить готова, чтобы показать ему — не бойся, пожалуйста, не бойся. чтобы и себе показать все то же самое. но петя на те же грабли не наступает. петя-петя, как же так.

становится немного обидно, но диана девочка конечно глупая, но не глупая. она понимает почему так. отчего так. не понимает только как это исправлять. от вины она обычно всегда бежит. она от всего всегда бежит. от семьи, от друзей, от коллег, от привязанностей. да от самой себя, только бы не мучиться потом.
не очаровываться. чтобы не разочароваться.
и вновь чувствует себя обманщицей. пустышкой. будто все это не ее и ей принадлежать не может.

ей неловко отчего-то в прихожей. наблюдает на ним молча, как он ходит туда сюда. и даже не выпрыгивает из ботинок так же резво, как запрыгнула в них вчера, убегая. мешкает и не торопится, хотя знает, что тут скрываться и тянуть не стоит. смотрит в его грустные добрые глаза и ей больно. больно от того что она с ним делает. как мучает его, изнеможённого, уставшего и все равно такого очаровательного. и как мучает себя, которую уже давно пора попросить.

она кладет руку ему на плечо, намекает, чтобы снял пальто. помогает, и хочет повесить на спинку стула, но тут не прокатит, придется вешать на вешалку. тащит его руки мыть, и глазами бегает от него все равно, хотя сама же чуть ли не за ручку его водит, рядом с собой держит. отвлеченно спрашивает — может ты есть хочешь? может спать? пить? чаю тебе может? хотя ответы на все эти вопросы не то чтобы знает, но догадывается. а в воздухе виснет неловкая тишина, что даже сеня не спешит разбавлять ее своим мельтешением. и петя это считывает — про телефон речь заводит, убегает куда-то. прячется. а диана беспомощным хвостиком волочится за ним.

— петь, — диана за локоть его хватает, и глаз все не поднимает. храбрости набираться нет ни смысла ни желания. — надо поговорить. — тащит его на диван, сама с ногами забирается, садится прямо напротив. и ладони его в свои собирает. все еще не хочет в глаза его смотреть. знает, что расклеится. какое-же поганое чувство — чувствовать себя лишней в своей же жизни.

как начать она не знает. о чем говорить — тоже. но понимает прекрасно, что надо. и вот от этого «надо» не сбежать. она вдыхает глубоко, смотрит на его коленки. — ты хороший такой. — вот и весь разговор. и начало и развязка  и итог. а сказать то больше нечего. ничего умнее, честнее и правильнее она точно не скажет. и взглядом ползет вверх — по телу, шее, лицу. она залипает в его молчании, в его взгляде, в выражении лица, которое прекрасно даже с этими шрамами. а вот у нее — полное уродство. выдыхает глубоко, разочарованно даже.

— в общем, прости. я сама не знаю что на меня нашло. — вранье конечно полное, и кто в него поверит. да и диана не из тех, кто любит искать себе оправдания. — ладно, знаю. — усмехается невесело, и за плечи тащит с себя свитер. за ним второй. складывает их на спинке дивана, и петин взгляд замечает. — я не сбегу, ключи из двери вытащила в ванной оставила, на всякий случай, — она улыбается, чешет ногтями кожу на запястье, где уже даже перестала замечать шрамы, и смирилась с этой ноющей, тянущей болью (а вот на шее не смирилась). — сейчас глупость скажу, но мне не привыкать. — берет его за тыльную часть ладошки, ведет его пальцами по шрамам вверх до сгиба локтя. руки у него ледяные, но все равно тепло от его аккуратных движений. — я не суицидница, если что. — в этом и диана и петя еще убедятся, конечно, но пока нет. — я это сделала, потому что... — ей тяжело дается говорить. думать дается еще тяжелее. говорить о своих чувствах — полный пиздец, 0/10, никому не советую. — почувствовать хотела. хоть что то. но это.. ничего не вышло. я даже не помню как я это сделала.

она набирает полные легкие воздуха. а хотелось бы конечно мужества. — господи, как неловко то, я сейчас к соседям провалюсь. — диана все отшутиться пытается. — в общем, ну, с тобой не так все. — она мнется, щеки изнутри кусает. и на нижней губе себе уже болячку прогрызла. — не знаю как люди нормальные делают это все, отношения там заводят, жизни радуются, что они испытывают. у меня не было никогда такого. думала, что и не будет. и где мы теперь? — губы поджимает, и боязно поднимает на него глаза. а он такой славный, такой расплывшийся. будто уснет сейчас. надо бы заканчивать всю эту одиссею с бесполезным финалом. — не то, чтоб я там надумала чего-то, ты не переживай. но тебе, ну.. знать надо, что я странно вести себя могу, типа мне пятнадцать или что-то вроде того.

— а вчера, тогда.... — вспоминать не хочется конечно, но. — в голове переклинило будто. будто и не ты рядом был. ну или ты, но не ты. и тип.. ругаться начнешь там, за футболку. и ну.. ругаться в общем, да. — диана затылок чешет, слова подбирает. правду будто говорить не хочет, боится, что еще сильнее петю от себя спугнет. но так ведь будет честно, правда? — я боюсь, что это повторится. и не хочу, чтобы ты на себя что-то думал. да вообще мне к людям лезть не стоит. вот. — диана набирается таки мужества, смотрит пете в глаза. потерпи, старичок, немного осталось. — у меня проблем в голове куча целая. да и с головой тоже. и я понимаю, если тебе вот это нафиг не надо. никому не надо. неправильно будет делать вид, что все окей, обманывать тебя, расстраивать, или еще чего.

0

12

Бессонные сутки вычерчивают пунктир по кромке глазниц; шаг, два, три — за поворотом он напорется обязательно. На неосторожно оставленную вешалку, на дверной косяк, на собственную тень, угодившую в зеркало; паранойя острится, щетину свою топорщит, чешет и тиранит раздробленный мозг. Лева пытается собрать его воедино, сгрести в подобие кучи, но руки его не слушаются, разбегаются: одна плетью вдоль тела, другая — под воду. Потом меняются. Потом обе в одно, под горячее, но не греющее. Он этих манипуляций не понимает, и шума воды не понимает, и запаха безликого аптечного мыла не понимает; в кармане антисептик валяется. К чему все это? Логичный такой вдруг, аж самому от себя становится противно и чуждо.

Диана вокруг суету навести пытается; Лева чувствует ее взгляд даже тогда, когда сам смотрит в зеркало. Напротив — два раздраженных бесцветных глаза, замечающие каждую мелочь, каждую высохшую каплю на краю зеркала, каждый разорванный капилляр внутри белка. Его взгляд натурально все замечает, но ничего при этом не видит; Лева выдвигает себя из ванной почти на ощупь, как будто реально ослеп или настолько сильно хочет спать, что уже обездвижен. Не то и не другое. На самом деле он так сильно хочет спать, что уже перехотел. Знает, по чистой привычке знает: не уснет еще часа два, просто не сможет провалиться в свой глухой бесполезный сон, пока за окном спальни не начнет сереть, потом белеть, потом желтеть. Где-то на этом моменте глаза начнут склеиваться, и тогда он будет вынужден долго смотреть в окно сквозь связанную сетку ресниц и муторно ждать: вот-вот его зенки схлопнутся и — снова откроются. То лежит, оказывается, неудобно, то дверь на лестничной клетке чужая раскрывается слишком громко, то — просто так. И снова здорово.

Лева ко всему готов, к любым сценариям, кроме разговоров и откровений, хотя последнего ему хочется очень и очень. Потому что он все еще не понимает ничего, а может предположить боится или хочет спросить, но стесняется, слишком долго и вымученно взвешивает: стоит или нет? А какие слова выбрать? А как? А так вообще спрашивают? А надо ли? А не обидит? И пока он решает все эти важные вещи, вопрос как-то суть свою теряет, видоизменяется десять раз, и на сцену выпрыгивает какая-то новая фича, и — он снова ничего не понимает. И находит себя уже рядом с Дианой, сидящим в какой-то вынужденной сгорбленной позе, которую тело приняло наспех, с разодранным взглядом, спрятавшимся под стертыми половицами, и с пустотой в глотке.

Сказать что-то хочется. Как-то ответить на Дианино «Надо», хоть словом,  хоть звуком, хоть кивком головы. Но Лева не двигается да и вообще момент пропускает. Только после слова «хороший» поднимает взгляд на Диану и — все еще не разбирает: что-то надо произнести или нет? И если надо — то что? Слово «хороший» в понимании Левы такое странное и безликое, такое никакое, что он теряется как-то, хмурится, заливается свинцом в зрачке и по краю челюсти. Если бы мог, сложил бы на лбу из подусталых морщин вопрос: «Что?»

Но он не может.

Ирония в том, что мозг у Левы работает сейчас на всех оборотах, вращается как спиннер с подсветкой, но все как-то в холостую. Кроме напряжения, Лева ничего не чувствует. Замешательство может еще и резь в глазах. Зрачки натурально режет, распарывает напополам как в Андалузском псе. Левицкий смотрит на свою ладонь, под которой текут косые росчерки шрамов, и ему кажется, что сейчас в ней откроется дырка, и оттуда полезет неконтролируемая насекомая жизнь, та, что копошится сейчас у него в сухожилиях и венах, проходит напряжением от плеча до костяшек. И он будто выдать себя и свое параноидальное переживание не хочет, поэтому кожи касается так осторожно, как будто — все сейчас нахрен посыпется. И снова комната наполнится шевелением, и снова звуки полетят вниз по лестнице, прочь на улицу, а у него останется только пустота в голове и в ребрах; и снова закроется на сутки в тупом, неудобном незнании, в этой безвыходной странной хуйне; и он снова останется один на один с собой и сидящим не по размеру желанием понять: что блядь?

Этот вопрос так ярко проступает сквозь череп, что Левицкий его натурально чувствует. Снять с лица пытается, в складку дивана затолкать, убрать куда-то подальше, распороть на живую красноватую полосу на скуле и туда заныкать — сделать что угодно. Но он не может. Гуляет взглядом то по сизой мглистой комнате, то по очертаниям пола, то по Дианиным коленкам, то по лицу ее. На руки ее возвращается, туда, где ладони едва ощутимо обхватили запястье и пальцы выискали побледневший рубец. Их бы разгладить все, стереть с этой кожи, но не потому что это, якобы, девиантность какая-то или дефект, или изъян

(не потому что Лева давно уже определил: этому месяцев шесть, вот этому — месяцев девять, этому — где-то четыре)

(не потому что: этот зашить нужно было нормально, а этот — ну кто так режет)

он просто для Дианы другого хочет. Она заслуживает, ему кажется, абсолютно другого. Бережного, трепетного, чуткого — он ей, может, и дать такое не в состоянии. Он, вообще-то, вроде как совсем не такой. У него рука одна только в два раза больше чем у нее и, пусть без зла изначально, но что-то же сделала ей, обидела как-то. Левицкий, как собака Павлова, четко усваивает закономерность. И он как-то исправиться хочет, сделать в моменте так, как нужно

(ладони скользят по ладоням, пальцы по пальцам; ему кажется, что у него руки как будто запыленная наждачка, царапают и пачкают все, к чему прикасаются)

но одергивает сам себя. Быстро схватывает рефлекс. Он Павлов, но но же собака. Он Андалузский пес. Он слушает каждое слово, через себя пропускает, через измотанный разум, и он, кажется, понимает все верно, буква за буквой, но ответы выдумывает долго. Он, как нервная псина, предчувствует что-то, о чем не может сказать, и спускает вязкую слюну вниз по горлу, лишь бы не залаять бесцельно. А когда собирается говорить, то слов вдруг так много, что они набиваются в рот, упираются в обратную сторону зубов, как в бутылочное горло, друг с другом перемешиваются, сталкиваются. Сутолока, давка, молчание.

Лева закусывает губу. Лева вздыхает. Лева упирается локтем в колено, попирает усталую кудрявую голову. В пол смотрит исправно, потом — Диане прямо в лицо, затем — мимо, в стену пустую. Смотреть в ее лицо почему-то невыносимо, все слова сразу разлетаются, а он их так собирал тщательно, так старался, что:

— Не понял немного.

Во рту еще десять вариантов этой фразы вместо адекватного продолжения.
Левицкий выдерживает такую паузу, как будто ему дохера чего есть сказать сейчас, но он хочет произвести впечатление.

— Нет, то есть, я понял. Понял, что о таком говорить трудно, и кто я такой, чтобы просить сейчас всю душу нараспашку вываливать. Но если честно, — зрачки разбитые дергаются в радужке, ползут вверх, упорно цепляются за зрачки Дианы, — это все звучит как «Дело не в тебе, дело во мне». Если ты понимаешь, о чем я.

0

13

ауч.

больше сказать нечего.

в принципе, каждый сказал что хотел, и услышал тоже все что хотел. диана глаза отводит. жмурится сильно, тыльной стороной ладони глаза прикрывает. ну а с другой стороны забавно: хотела почувствовать. почувствовала. только вот ей не хорошо и не плохо. а как-то странно. будто вот было внутри что-то, и это что-то внезапно надорвалось. а этот треск все продолжает отдавать в голове, в груди, в горле. ебучим салютом в глазах.

диана коченеет буквально секунд на десять. смотрит перед собой глупым, ничего не видящим взглядом. чувство захватывает такое незнакомое и знакомое одновременно. она не может понять откуда и как так. осознание приходит как-то само собой. один в один то же самое происходило с ее телом каждый раз, когда она оставалась с даней наедине. когда проще становилось просто стать сторонним наблюдателем и как-то не проецировать на себя весь этот пиздец. будто пиздец и правда происходит. но не с тобой.

но вот этого мерзкого, поганого треска, будто что-то сорвалось и разбилось не было никогда. столько раз в своей жизни от нее отнекивались, отворачивались, отказывались, что казалось бы, пора привыкнуть. но нет. не сейчас. вот так и открывай людям душу. так и говори о чувствах своих. сама же делала татуировку. сама же царапала, диана: никому. никому не упала твоя ебаная личность. ни_ко_му. и сама же разъебалась об это простое правило.

и диана понимала все охуенно ясно. до такой степени ясно, что это ясно выглядело как: +20, солнечно, безоблачно, безветренно, без осадков. лучше бы он был таким же сраным насильником, психопатом и садистом как этот черт, горящий в аду. было бы проще. а он же сука миленький такой. вот вам и щеночек.

лучше бы и правда ничего не чувствовала.

она выдыхает, наконец. совсем невесело улыбается, и смотрит на него. правда недолго. долго как-то не получается. эмоции свои скрыть хочется. спрятаться. убежать. закрыться.
вспоминает вот, как ему было противно касаться ее рук, с каким отвращением он одергивал себя, стоило ей перестать вести его ладонь.
хотя диана знала, чем все это закончится. когда ехала сюда — знала. когда таню обнимала — знала. и даже когда мерзкие мультики смотрела — знала. все ее сегодняшние действия такие бессмысленные, пустые, ребяческие. вот вам и пятнадцать, и все вот это вот, когда голова горячая, а мозгов в ней нет. хочется спросить, конечно, а чего она ожидала? все же так охуенно логично. петя взрослый человек, имеет право на свои мысли и чувства. и в первую очередь должен думать о себе.

диана, вот, себя никогда не жалеет.
а сейчас аж в воздухе висит какая она жалкая.

— я тебя поняла. — единственная фраза, которую диане удается из себя выдавить. голос осипший, севший будто. то ли из-за обиды, которая нарисовалась в этом вообще никогда и ни на кого не обижающемся мозгу, внезапно. то ли от этого тянущего чувства в горле, которое сжимало и давило. и такой кислятиной отдавало. нет, эти ваши чувства и эмоции какой-то полный пиздец. заберите и верните шеф-повару, пусть сделает как было. диана самозабвенно кивает головой, соглашаясь. тянется к свитеру, который только что с себя стягивала. и когда горло натягивает, глаза еще быстро вытирает горлом свитера, на случай конфуза. она уже и так слишком сильно ему попыталась открыться. вот этого вот всего еще не хватало.

сколько можно унижаться вообще. в 6 утра сюда прискакала, ждала под дверью как шавка дворовая. осталось только скулить и хвостом вилять. пришла тут такая важная, давай сказки рассказывать свои никому не нужные. хотя изначально же ясно, что вся эта петина тактичность, вся его философия загадочно смотреть вдаль — от банальной незаинтересованности. вот так вот все просто.

только, зачем тогда все это?

кажется, диана так и не уяснила, что мир всего лишь жесток, и никогда не изменится. в лепешку ты расшибись. презентацию устрой с анимацией в пауэр пойнте о том, какой ты охуенный весь, а точнее супер-пупер. и всем похуй. кто бы что ни говорил. ей впервые за три недели захотелось накидаться. обожраться всем говном с гидры сразу, чтобы уже и откачивать не пришлось. когда диана сделала так в последний раз — ее били. долго, больно и жестоко. сейчас приходит какое-то расслабление: некому. и слава богу.

тянется ко второму свитеру, одевается, волосы выправляет. на толстовку смотрит, думает надевать или нет — на улице все еще холодно. пуховик все еще должен был греть в минус двадцать, а холодно ей даже в двух свитерах в помещении. похуй — надевает и ее. злится от того, как волосы электризуются, разбегаются во все стороны.
шапка. да.
ищет шапку и нигде не находит. злится вот еще сильнее. то ли из-за шапки, то ли из-за обиды, то ли из-за того, какая она дура. понять не может из-за чего конкретно. но срывается всё равно на пете.

— вот знаешь. ты весь такой конечно охуенно тактичный, вежливый. загадочный. как ебаный граф дракула. но кто, сука, так делает? м? приятно типа, или что? я вот просто не понимаю. — находит таки свою шапку на верхней полке шкафа. непонятно что она там забыла, но вот прыжки в высоту в костюмах борцов сумо объявляются открытыми. нет бы сначала все свои пожитки в кучу собрать, а потом собираться. надо по частям. допрыгнув раза с третьего, диана глубоко выдыхает. лишь бы не вспотеть, а то на улице будет пиздец с мокрой спиной.

— нельзя было сразу выгнать? не ждать вот этого всего, пока я тут в ногах валяться буду и говорить какой ты особенный. что чувства там какие-то сраные, любовь, морковь, отношения, вся хуйня. попыток душу излить, тип вдруг тебе будет интересно, не? — она идет забрать телефон, на котором уже аж 23 процента (на морозе сдохнут примерно за пять минут).

— или это просто эго тешит, что пиздец? я вот ей-богу не понимаю. тип я тебе такая «петя, я с тобой жизни радуюсь, человеком себя чувствую» а ты в ответ такой: — и диана с неловкой улыбкой поднимает вверх два больших пальца, изображая якобы петю.

надевает ботиночки, куртку с вешалки снимает. — спасибо, конечно, что не бил пока, не хуё-мое. по мне видно, что не моё, да? — шапку натягивает, курточку застегивает. и вся такая не саркастичная, что просто пиздец. — или прикол в том, чтобы на меня все стрелки перевести? так нихуя, петь, не получится. делоневтебеделовомне вот это твое и не в семь утра сказать можно. так что весь свой снобизм оставь себе. — и сейчас бы ей торжественно выходить нахуй и навсегда из этой квартиры, только вот,

— принеси ключи пожалуйста. на стиралке.

0

14

Что-то он спизданул; неудобная тишина выбивает височную кость, деловито стекает на внутреннюю сторону черепа. Петру хорошо помнится, что он сказал секунду (две, три, пять, сколько можно молчать) назад, херово понимается, как это звучит, и — отлично осознается, что он что-то сделал. Что-то не то, что-то неправильное, что-то, что надо бы исправить, но —

Диана что-то уже поняла самостоятельно.

У Петра в голове что-то нервно трескается, как трескается, лопаясь, натянутая леска; потом в голове этой бесполезной становится никчемно пусто, а потом звенит: резонирует эхом звонкий щелчок. Он почему-то надеется, что в лице не меняется, хотя сам натурально чувствует, как сводит напряжением челюсть, и слышит скрип зубов.
Взглядом остается на допотопном плинтусе; отодрать бы его, плинтус этот ебучий, а себя внутрь забить, в клочковатую многолетнюю пыль и известь, и не вылезать оттуда больше, издохнуть там уродливой, отвратительной сколопендрой, сутью себя самого. Какое-то такое у Пети сейчас желание. Пол жжет ноги: ему натурально хочется встать и побежать по нему. Подальше. Съебаться, скрыться, исчезнуть. Но он сидит, хотя ему и не можется, честно разлагается под Дианиным молчанием, и — боится поймать взгляд, который вечно меняется: то такой, то другой, то — вдруг — какой-то вот такой. Левицкий не различает оттенков, но понимает главное: хуйня какая-то происходит. Снова не то и снова не так и снова он — причина чего-то, что понять не в состоянии. Может быть, суть потерялась в шевелении свитера, может быть, покажется сейчас у Дианы в глазах

(взгляды пересекаются на жалкую долю секунды — и у Петра все внутри коченеет буквально)

может быть, суть эта давным-давно поднялась на поверхность, как поднимаются принципиальные вспухшие трупы из черной весенней воды; Лева не знает и разобрать не может. У него в голове вопросы рождаются и гибнут к херам, пока он пытается сообразить, что ему сказать, кроме:

— Нет, видимо, не поняла.
и:
— Ты куда сейчас?

Вопрос звучит не как вопрос, тяжелеет в воздухе жирно, тщательно выдавленной точкой. У Дианы для него ни слова пока не находится, у него для нее — тоже. Лева следит краем глаза за тем, как она одевается, и отчего-то ясно для себя понимает: не нужно ничего говорить. Стоит ему только рот открыть и достать оттуда какое-то слово — все сразу становится хуже, просто, блядь, по пизде идет. Поэтому он молчит. Встревает зрачками в невидимую границу комнаты и коридора, искоса смотрит, будто этой границе нихуя не доверяет — до последнего пытается не сообразить, что Диана сейчас снова вскочила и пытается свинтить.

Как же он, блядь, от этого устал.

Устало упирается в ладони горячим лбом (мыслитель ебучий), устало кривится в спине, устало перебирает на языке какое-то косное подобие слов, которые не хочет говорить. Он весь сейчас — усталость, ленивый свинец, затекающий в конечности, он весь — набор дурацких костей, которые вылетят из остовов и сложатся на пол неровной горкой. Он бы кинул свои кости Диане под ноги, вывернулся бы жилами наружу, он бы все что угодно сделал, лишь бы ему, блядь, не говорить ничего, не доставать слова из парализованного рта по волокнам и ниткам

лишь бы, блядь, не давиться этой языковой инвалидностью

лишь бы, блядь, не ворочать под кадыком этот тифозный ком из несказанного

лишь бы, блядь, не знать самому, что иногда надо говорить словами через бессловесное горло

Он реально устал от этого. От этого и от фиксированной мысли о том, что, будь он нормальным, все было бы нормально тоже. От своего молчания устал и от вечного ощущения неправильности — тоже. Только сделать с этим ничего не может, хотя сухожилия тянет, выкручивает от нервной потребности сделать хоть что-то. Леве от этого замкнуться хочется, закрыться, деться куда-нибудь; хочется дождаться, когда беспокойство растворится никотиновой пленкой на корне языка, когда его трогать ничего не будет, но вместо этого — мысль зудящая: она уйдет вот-прямо-сейчас. Ему эту мысль из себя не вырвать, не раздавить в горьком фоне забитой пепельницы, не забыть, не передать, блядь, другому, не переварить и не выварить. И даже когда шаги обратные в комнату и новые слова-вопросы-упреки вскрывают ему голову запредельной громкостью, мысль эта остается на месте. Лева тоже пытается остаться на месте. Никуда нахрен не рыпаться. Только хуже сделает своим наличием — знает прекрасно.

Но его переебывает натурально.

Секунда взрывается у него в голове как забытая мина, и все, от ног до сердечной мышцы, приходит в какое-то судорожное, сумбурное движение.

— В смысле «бил», блядь. Я что, животное, по-твоему?

Он вырастает в дверном проеме, высится в нем, гигантится, попирая плечом дверной косяк, а внутри у него разрастается какая-то ХУЙНЯ, и пока он стоит здесь и не может ее объяснить, она перетекает в горло, растет там еще, теснит кадык и множится, пока не стечет в грудную клетку на дно перикарда. Сердцу от этого становится тесно; долбит уже под глоткой.

— Ебаный в рот, блядь, — он вздыхает усердно, пытаясь повернуться к Диане лицом к лицу; не выходит. Только ползет искоса вверх затравленный взгляд.
— Диан.

Смотреть ей в глаза невыносимо, но без этого почему-то тяжело собрать в одно целое распадающуюся речь. Долго Лева не выдерживает, уже через секунду-две смотрит куда-то мимо, то на дверь, то на глазок, то в стык потолка и стены. Зависает в дебильном противоречии: так много сказать должен, и так много хочет внутри спрятать, рассечь между ребер и вместе с ладонью, как во внутренний карман, втиснуть, утрамбовать куда-то под печень, чтобы самому и забыть. До стирки, до следующей зимы, до никогда.

— Ты если правда уходить собралась, — один шаг, два, три; Левицкий продвигается вдоль стены, как слоу-мо-злоумышленник, упирается в нее лопатками, типа как в надежду и какую-то опору, — То давай это окончательно будет, ладно? Ну там, чтобы мне типа не надеяться, да и соседке твоей голову не ебать: где ты и что ты. Я сейчас не к тому, что я хочу, чтобы ты ушла. Вообще это в виду не имел. Хуйню сказал какую-то.

Язык спотыкается о немой вопрос: дальше что?
Происходит заминка. Технический, блядь, перерыв. Левицкий, задумавшийся о жизни не вовремя, колупает Дианину переносицу взглядом и подбирает слова так тщательно, что не подходит в итоге ни одно. Решает все же идти до конца, но быстро, пусть и с потерями.

— Вообще-то, вот это вот все, — начинает он резво, зрачки куда-то вниз от Дианиного лица все же приныкав, — и чтобы ты расстраивалась, и чтобы ты уходила — последнее, чего я хочу. В смысле вообще этого не хотел и не хочу.

Конец.
Такое какое-то откровение.

— Блядь, топ десять худших признаний.

0

15

диана слов его не слышит, а только интонацию. ей будто бы совсем не важно что именно он говорит, а как он говорит. руки трясутся и так тупо с того, что она и правда саму себя в такую ситуацию загнала, оставив ее ключи к свободе далеко от двери. и не то, чтобы она сильно верила в силу общественного договора, что ты выйдешь на улицу и случайный прохожий тебя не прирежет, или что кому-то будет не плевать, если тебя ногами по лицу будут бить в переходе. но сбежать ей хотелось очень сильно. диана вообще не из тех кто может смотреть своему страху в глаза. как минимум без наркотиков.

она просто села, на том же месте где и стояла. сползла по двери как во всех грустных клипах панк-рок групп и уткнулась лицом в коленки. петя ее напугал. конечно нехотя, случайно, но у дианы сердце в пятки ушло с того, как он голос поднял, как появился угрюмой гарпией в портале. и смотрел на нее с такой злостью в глазах, что ей аж поплохело. за дверь сбежать не удалось, потому, видимо, коленки стали идеальным убежищем. диана себя саму обнимает, прячет лицо и пытается остановить если не подкатывающий к горлу ком, то как минимум подкатывающие к глазам слезы.

диана прекрасно знает, какое влияние на мужчин оказывают женские слезы. диана прочитала слишком много книжек по психологии, чтобы понимать, что это манипуляция. а быть манипулятором диана никогда не стремилась. и плюс, чего она пока ещё не знала — как пётр на подобное поведение отреагирует. не вот эти вот абстрактные слезки с грустного мультика или непростой жизненной ситуации, а те самые, когда на тебя наорали, а ты стоишь как маленький ребенок, и знать не знаешь куда себя деть. он ведь мог разозлиться сильнее, как даня. и диане от этой мысли становилось еще хуже и только сильнее хотелось реветь. и пусть он совсем другой. пусть он, затаив дыхание смотрит ей в рот. даня ведь тоже когда-то был таким.

диана сжимается вся, голову прячет руками. даже не чувствует как ей вот так вот жарко.
сердце колошматит просто бешено, руки трясутся, сжимаются. дышать просто невозможно.
она уже будто готова к тому, как сейчас за волосы схватит рука и оттащит куда-нибудь от двери.
но время идет. ничего не происходит.
диана слов петиных не слышит, возмущений и вздохов тоже. чувствует лишь его взгляд и все глушит в себе эмоции.

и так будто целая вечность проходит. она еле успокаивается, убеждает себя, умоляет себя взять себя в руки и посмотреть на него. но ей слишком тяжело дается себя пересилить, и его слова, спокойный, заебанный, уставший голос, едва ли помогают. она слышит его шаги и напрягается сильнее, прислушивается, внимает. и он говорит ей, как его заебали её выкрутасы (что вполне логично). а она слышит только «вали отсюда нахуй и мозги мне не еби». становится немного проще дышать, но петя объявляет: нет, хуйню сморозил, все не так.

она открывает наконец лицо, опухшее и красное, напуганное. ищет его глазами. в его позе не видит ни злости ни агрессии, в глазах тоже. но отвечать все еще боится. и ее разъебывает вничто с его слов. она ни черта не понимает и едва ли ей кто-то собрался объяснять. так плохо с собственной тупости, со всей этой ситуации, что ничего больше не остается, кроме как лицо в ладошках прятать и реветь реветь реветь

петя там продолжает что то бормотать, а диана, заикаясь, дрожащим, тихим голосом повторяет «нет». быстро, параноидально будто, головой крутит в отрицательном жесте. — неправда все это. — она берет чеховскую паузу, с мыслями собраться, которых тупо нет в ее голове.

ей трудно, но трудно не найти в себе слова, чтобы выразить. трудно выразить давно собранные в одну кучу слова. не в предложения все же, но в кучу. мужество и смелость — мимо. даже смотреть на него страшно. взглядом можно выбесить, это ей известно. как же она жалеет, что вообще открыла свой рот, бубня под нос все эти упреки в его сторону. сейчас бы сгладить все, улыбнуться, согласиться, сделать вид, что все хорошо. только нихуя не хорошо: диане все еще пиздец как страшно. и в то же время диана не хочет ему врать и верить его словам не хочет. это все ее поведение вызвало такие слова. он просто ее жалеет. а на деле? на деле:

— я же вижу, петь, как ты трогать меня брезгуешь. и понимаю. понимаю почему. — она бормочет, не отрывая лба от коленей. смотреть она на него точно сейчас не будет. хотя может он уже и кинул в нее ключами от входной двери, кто знает. — будто бы мне самой на себя смотреть не противно. я врать тебе не хочу, типа все окей. — она протягивает ноги перед собой, но лица не поднимает. паркет рассматривает, будто на нем все увидеть можно, а не в петиных глазах. в них она еще и утонуть боится. еще хуже себя почувствовать. может она больно ему делает, может наоборот там нет ничего.

— знаю, что все это очень неправильно. вот так сразу к тебе, не разобравшись, не отмывшись нормально, после всего, что было... но ты мне правда очень нравишься. и я боюсь, что-то не то скажу или сделаю, и все скатится. и что не отмоюсь никогда тоже понимаю. — она рукав свитера вытаскивает пальцами из-под рукава пуховика, тянет его, перебирает, иногда с глаз собирает все что подкатывает. ей почему-то кажется, что петя в курсе всего, что было в ее жизни. кажется, что он буквально все знает. у него как-никак слишком умные глаза. только вот диана мозгом своим крошечным допереть не может, что петя не телепат, а она с ним эту тему никогда не поднимала. —  и вообще, вот это нормальное — не для меня. мне бы трамадолом обожраться и сдохнуть под мостом, только смелости нет. и тебя с собой на это дно тянуть — погано. и каждого шороха бояться — погано. — вот, пожалуй и все. ей бы сказать, как она боится еще и смотреть на него и проецировать, додумывать. но петя спросит от чего, он же не делал ничего такого. и ей нечего будет ответить кроме того, что телефон кащенки набила на стопе на случай непредвиденных ситуаций.

— я бы не пришла, если бы правда хотела уйти. плевать на вещи, телефоны. я боюсь.. — выдыхает тяжело, так тяжело, что странно как пол не обвалился. — боюсь наедине с собой остаться. как глаза закрываю, так сразу всякий пиздец в голове творится. и все вокруг повторяют, что это все неправильно, что я не человек, а кусок говна, что так просто на него забила. а я бы и сама его прирезала, если бы могла так. и вообще, низко тебя в это впутывать. ты же сам это понимаешь. у меня права морального нет так по тебе ездить. я не знаю, петь. не знаю что делать. скажешь «иди» — пойду. скажешь «останься» — останусь. только выбери себя, петь. я не могу больше обманщицей себя чувствовать.

0

16

Все это — ситуация в целом — как провонявшая безумием и какой-то нереальной драмой роба, снятая с чужого мелкого плеча и натянутая на массивную левицкую кость против его воли. Леве в этом неудобно, он чувствует себя дураком и хочет, чтобы все это наконец закончилось, и он практически слышит, как треск расходящегося волокна становится громче, чем работа сердца внутри груди, набитой сожалением и трухой. О чем он сожалеет, ему уже не ясно. Измождение деловито проникает в его подкорку, наполняет собой полые ребра, со знанием вещей копошится во внутренностях, подменяя одно на другое. Вместо эмпатии Лева получает тоску. Вместо сочувствия — полное непонимание, предусмотрительно спрятанное под маской раздумья. Вместо желания жить — предчувствие распада. Еще минута, две, три, десять — и кожаный мешок с помятой биркой «Лева Левицкий» вскроется тонким лезвием девичьего страдания, перевернется дном вверх и грузно упадет вниз, перемешав внутри себя кости и потрох. Тогда бирка перевернется, и все увидят, что на самом деле там написано: «Прошу никого не винить».

Он просто устал. От собственных хуевых предчувствий; от череды перекошенных лиц, окуренных алкогольными вторяками; от обострившихся лживых ощущений, впивающихся в самую мозговую мякоть; от того, что в коридоре вдруг становится так громко, что хочется закрыть глаза. Надавить на них пальцами, вжать до дальней стенки черепа и — так и остаться. Более нелепым ему себя уже все равно не почувствовать.
Конкретно сейчас Лева со всей силы не понимает, почему Диана вдруг начинает плакать. Он знает, что ему этого понять и не дано, его жизнь сколотила немного не так. Он все свои страдания, большие и не очень, всегда пережевывал молча. Ему для этого от паршивой казенной семейки досталось четыре ряда заточенных зубов: два спереди, как у всех людей, и еще два сзади; и если все Левицкие мололи челюстями людей вокруг, то Лева пожирает в основном себя самого.

А женские слезы — загадка человечества, которой Лева не в состоянии ничего предложить в ответ. Он может только стоять напротив, может на колено одно рядом опуститься, может попытаться заглянуть под ладони, на раскрасневшееся лицо, в мокрые глаза и изломанный рот, из которого хлещет поток чего-то больного, чего-то, что он бы хотел со временем выяснить, но только не так. Не таким путем. Он может попытаться взять Диану за руку, может сказать ей, как она неправа сейчас и с чего ему чем-то брезговать, добавить к этому что-то глупо-первоначальное и номинальное, чуть ли не «Ну что ты, не надо». Лева может сделать все правильное и нужное в такой ситуации (и он все это делает); но понять все это, к себе отнести, почувствовать хотя бы вполовину также, как Диана сейчас, — едва ли.

Что он сейчас ощущает?

Вопрос подлый и мерзкий, бьет исподтишка, и Лева отомстит ему тем, что отвечать никак не будет. Ему и странно, и жутко, и как-то болезненно щемит под сердцем, но, в общем и целом, что он-то может тут сделать? Помочь чем? Скажи ему Диана: «Петя, мне негде жить», «Петя, меня обижает вон тот», да даже, блядь, похуй, «Петя, мне нечего надеть» — Петя бы все сделал в лучшем виде. Метнулся бы. Выбросился бы из квартиры навстречу сумрачному рассвету и ее проблемам быстрее, чем сочинил бы план действий. А здесь ему — что исполнить?

У Петра против собственного непонимания одно оружие — молчание.
У Дианы против него — слезы эти.

Лева всматривается в ее лицо напряженно, внимательно, пытается взглядом зацепиться то за острие ресниц, то за непокорную линию рта, чтобы не посыпаться Диане под ноги глупой рухлядью. Это скоро случится, он знает это, но в голове из вариантов действий сейчас — примерно ничего. Созерцание плавно переобувается в желание отвернуться, зашить себе веки и не смотреть. Дело не в Диане, а в его, Левином бессилии, которое душит, как рвотная масса в захлопнутой сном глотке. Но ему ни умереть, ни проснуться, ни выйти сухим из этой воды.

Отношения с женщинами у Левы всю жизнь какие-то скучные, зато с мертвецами — совершенно особые. И когда в разговоре появляется кто-то третий — Лева знает, кто именно — в его взгляде наконец загорается какая-то запоздалая осмысленность: в этом все дело.

— Диан, — он говорит вкрадчиво, точно дозируя громкость голоса, чтобы не спугнуть еще один раз, — Вставай, пожалуйста, — за руки мягко тянет, не оставляет шанса упасть на пол заново.

О мертвых либо хорошо, либо никак, но никто не говорил, что нельзя забрать у мертвого то, что тебе хочется.
Лева хочет забрать у мертвеца Диану, а его, мертвеца этого, кого-то на Д (Данил? Дамир? Да не похуй ли?) прикопать под порогом, сделать закладку за плинтусом, забыть там навсегда. Лева знает, что сразу такое не происходит.

— Я тебя тоже обманывать не хочу, — в лицо раскрасневшееся смотрит внимательно, вдумчиво врезается в яркое переплетение взорванных капилляров и мокрый частокол длинных ресниц, по щекам пальцами ведет осторожно; у Дианы глаза — все равно что два ртутных колодца, подернутые пленкой обид и разочарований; где-то на дне Лева видит распластанный по снегу околотруп и собственный, почти осязаемый косяк, — И обижать тебя не хочу, и пугать тоже. Останься, пожалуйста.

К себе ее прижимает аккуратно. Хотел бы за пазуху спрятать, чтобы ни одному злу мира ее не показывать (себе в том числе), но так не получится. Получается только ладони холодные сжать в ладони, в плечах обхватить, чтоб на пол не рассыпалась.

— Можешь все рассказать, а можешь ничего больше не говорить. Все будет правильно, Диан. Как тебе лучше, так и будет правильно.

Наждачный взгляд колупает порог, выравнивает в половице продолговатую нишу. Мертвец может остаться там.

0

17

это все максимально неправильно.

вопрос, понимает ли это петя, или же это чувство гложет только диану. ей бы спросить его, наизнанку всего вывернуть своими расспросами, но в этом месте вопросов не задают, это диана давно усвоила. от этого некомфортно и комфортно одновременно: с одной стороны, здесь нет места грубости на грани с хамством, нет места бестактности и нет давления: ты вроде как чувствуешь себя спокойно, защищенно и тепло. а с другой — все это напоминает прием у психолога, там где явно узнается грань безразличия, стоит тебе только переступить через порог. и диана не знает как себя вести в подобной обстановке, она бы и рада душу вывернуть, по полочкам разложить и инструкцию составить. только знать бы, как это делается. и надо ли вообще это все.

иногда ей кажется, что петя понимает все очень точно, а иногда за этим глубоким вкрадчивым взглядом нет ничего, кроме

диана совсем не понимает, что происходит, не понимает, к чему это приведет, не понимает, почему это все вообще происходит, но понимает, что это место не для нее. это место для сильных — духом, телом. в ней же нет ни первого, ни второго. она себя чувствует ручным зверьком, которого загнали в угол. опоссумом, который не успел притвориться мертвым. но тут все просто — ей просто уже незачем притворяться.

она как-то спросила, почему она, что с ней не так.
даня ответил, что она красивая, как кукла.

а когда-то давно он смешливо рассказывал, как уродовал кукол младшей сестры, головы им отрывал, волосы отстригал. искренне возмущался, что внутри нет ничего, кроме дешевого пластика. было бы из-за чего, мол, аньке так реветь. подумаешь, ногу отпилил. подумаешь, лицо фломастерами изрисовал. вот и диана себя такой чувствует: искромсанной, сломанной, изуродованной. на которой метку оставили перманентным черным маркером. такую бы на свалку отнести и забыть как страшный сон. подумаешь,

ее все еще колотит, сердце стучит как бешеное, хотя на нее уже давно никто не кричит. она руку к груди прижимает, будто это поможет остановить этот бешеный ритм, выдыхает глубоко, отчего выдает прерывистое дыхание и от собственной слабости и беспомощности вновь пускается в слезы. вся та боль и весь тот страх, что копились в ней все это время, разматывается колючей проволокой под грудью и выползает наружу, продираясь сквозь все органы. еще немного и дойдет железный привкус крови, ставший уже родным и привычным.

даня очень долго пытался ее сломать, выдавить, выжать, выбить все остатки желания быть отдельным человеком: распоряжаться своим телом, мыслями, деньгами, временем свободным. диана все брыкалась, надеялась, что ему надоест или наскучит. а он все скалился, жутко, как клоун с татуировки на правом плече. заводился сильнее.
она бы наскучила ему, если бы смирилась.
но диана будто заговоренная, каждым своим словом или действием, тянула на себя его, ослепленного злобой и агрессией, или же простым животным желанием обладать. понимание пожирало ее постоянно, понимание, что она саму себя наказывает. им, этими глупыми ребяческими шрамами, работой на грани изнеможения, и постоянными отходами, с которых внутри все перекручивало, чуть ли не в фарш.

ей никогда не хватало ни слов, ни эмоций. не умеет она ни говорить, ни чувствовать.
так что в этом поганом списке остается лишь физическая боль.

а теперь что? теперь она в безопасности себя не может почувствовать нигде. нигде и ни с кем. ни дома, ни на улице. и эта разрастающаяся паранойя становится все хуже и хуже с каждым днем. не оставляя места ни для чего кроме

петя ее к себе прижимает, а ей становится только хуже. новая волна истерики и копания в себе, будто она и не пустая совсем. пнуть бы подальше, как консервную банку, только порезаться можно о рваный край от открывашки. но петя глупый, не отталкивает ее, по спине гладит и молчит. будто слушать готов. только вот диану никто никогда не слушал. ей запрещено мнение свое иметь, глаза на людей поднимать, рот свой кривой раскрывать. — прости, — только и произносит на исходе сил. она ни говорить не умеет, ни жаловаться, ни возмущаться. все принимает, все себе забирает.

это не все плохие, это она. и поделом ей.

дыхание восстанавливается не сразу, а диана в грудь ему утыкается. запах его вдыхает, растворяется в нем: таком спокойном, настоящем. кажется, он насквозь уже пропитался ее слезами и обидой на всех и в первую очередь себя. но стоически держал лицо и не двигался, пока диана вдох глубокий, рваный не сделала. — прости. — она тихо повторяет, и руками его за пояс обхватывает.

— хочется так нормальной стать, петь, чтобы знаешь, все складно и ладно было. — бормочет она ему, щекой прижимаясь, сердце его спокойное и выверенное слушая. — лишнего не думать. — выдыхает тихо, на шаг отходит, шапку с себя стягивает. — домой приходить и радоваться, в глаза людям смотреть. лишней себя не чувствовать. — на край ботинка наступает, затем на пятку второго, и взгляд опускает, обувь ногой с прохода отодвигая. о шкаф облокачивается и шапку в руках мнет, на петю глаза поднимая.

— у меня нет никого. и не было. ни семьи. ни друзей настоящих. вот такая вот я бесхозная. — она вздыхает, на полку шапку отставляя. вспоминает и отца, и мать, братьев, таню, всех. всех условно заинтересованных. — и я привыкла, что ни для кого важной по-настоящему не стану, что ради меня никто никогда дела все свои не отложит и не прибежит. — правда диана умалчивает, что привыкла — не синоним того, что ей это нравится и она хочет так жить. — закопают, так никто и не вспомнит. — усмехается. — лишь бы семью не позорила.

диана рукавом лицо вытирает, чтобы на петю глаза сухие поднять, чтобы улыбнуться ему наконец. — а даня, он был как раз такой. слышал что-то, срывался, приезжал невесть куда. — правда диана вновь умалчивает, что это ради того, чтобы ей по шапке настучать. — и перед тем, как все началось, он мне помог. сильно. — параллелей диана проводить не хочет, но вот это «сильно помог», уж очень ей кое-что напоминает. одно только различие: петя от нее не ждал ничего взамен. а даня взял все сам. — я, считай, человека на тот свет проводила. так что как мент можешь меня прямо сейчас во владимирскую область ссылать. — и петя ей сейчас должен сказать, что он не мент, а всего лишь шестеренка в этой злой и жестокой государственной машине правосудия.

— я ему изменяла. постоянно. обжиралась каким-то говном и изменяла. и он об этом знал. так что поделом мне эти синяки и шрамы. — она руками разводит и глаза от пети отводит. — ты не подумай, я чистая уже три недели, просто чтобы знал, что я за человек. всегда ищу поводы, чтобы меня бросили. — и диана все так преподносит, что пете сейчас только выдохнуть тяжело, и за дверь ее выставить. зачем ему такая. люди ведь не меняются. — а ты вроде правильный такой, чуткий. не трогаешь, когда не просят, глазками своими хлопаешь так многозначительно. помогаешь людям. — она обдумывает все, что гадко так на душе становится, вновь будто карту разыгрывает эту, что ты хороший, а я говна кусок. и вроде как так и есть, но она же не хотела обманывать. а умалчивать, на ее взгляд — то же самое.

— есть еще кое-что. и об этом никто не знает, так что возможно это вранье, которое я только что придумала. чтобы жалость у тебя вызвать и все такое. только ты не жалей. и не верь. — она с ноги на ногу переминается, руки за спиной прячет, потолок рассматривает. — если мой брат узнает, что я это, ну, незамужняя не-девочка, — у дианы кстати два по дипломатии и умению вести переговоры, так что в выдумывании эвфемизмов ей можно сразу 0/10 ставить, — то отрежет мне голову. — и это даже не образно. дожили. они уже то ли порезали то ли зарезали какую-то девочку. во имя аллаха, разумеется. — даня знал, так что телефон у него кишмя кишит детским порно. — диана напоминает, что ей пятнадцать. — так что я в некотором роде актриса еще. с одной оговоркой: я этого не хотела никогда. ни в первый раз, ни в последний. — голос пропадает будто, на последнем слове. диана вновь носки свои разглядывает, обиду свою душит, которую все не выплакать никак, не выдворить из самых дальних ящиков. — диана молчит конечно, что петя раза в два дани больше, что одним своим силуэтом из темноты на нее мысли разные наводит. потому что диана выгнать эти ассоциации пытается, а не вестись на них.

диана затылок чешет, невольно будто тянется к воспоминаниям, как он из раза в раз ее за волосы тянул. — вот и все. меня не починишь и по гарантии не вернешь. так что можно допользоваться и в утиль. так будет правильно.

0


Вы здесь » RStreitenfeld Designs » посты // диана петя » niedopowieści


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно